Сергей Ауслендер «Рассказ в пути»
1.
Я пробирался из Женевы в Россию, избрав себе путь через Париж, Лондон и таинственную Скандинавию.
Немцы уже вступили на французскую землю, и менее, чем через неделю — правительство покинуло Париж, а в окнах вагона мелькали те же по-осеннему яркие поля и милые рощицы.
Вагон едва был освещен тусклым фонарем. Едва можно было разглядеть в сумерках лица соседей.
А в открытое окно несло теплой влажной ночью, благоухали поля и леса. Я часто наклонялся к окну, чтобы вдохнуть этот свежий аромат и, наклоняясь, я почти лицом к лицу сталкивался с пассажиром, едящем напротив меня. Это был очень бледный молодой человек.
Еще в Лионе я заметил, что одет он с элегантной изящностью в серых перчатках и какой-то очаровательной панаме, в руках у него был дорогой красной кожи чемодан; видимо, он в первый раз в жизни ехал в третьем классе, обходился без носильщика. Он был смущен и растерян всем происходящим, кажется, гораздо больше, чем я, чужеземец.
Спать не было, конечно, никакой возможности, нам предстояло так сидеть еще много часов. Мы разговорились. Сначала, конечно, о военных новостях (они не были радостны в эти дни для Франции). В голосе моего спутника меня поразила какая-то печаль и вместе с тем твердость. Он знал, что опасность велика, но не допускал никакой малодушной мысли. Потом мы заговорили о предстоящем пути, о пересадках. Общность невзгод как-то, соединяет; кроме того, то, что я — русский, и еду в Россию, вызывало у него, как я чувствовал, симпатию во мне, почти нежность. Едва видя друг друга, мы уже были какими-то близкими, а вагон вообще располагает к интимности.
— Вы очень бледны? — спросил я.
— Да, я вчера только был выпущен доктором из клиники, — отвечал он.
— Вы были больны?
— Видите ли, полтора месяца назад, я едва не умер. Я отравился.
— Нечаянно?
— Нет, я хотел убит себя.
Он помолчал.
— Это так странно мне самому сейчас, но, ведь, тогда о войне ничего ее было слышно, тогда все было иначе.
Он опять помолчал и прибавил, будто с облегчением:
— Я еду в свой полк. Я вызван из запаса, но доктор только сейчас позволил. Я был очень слаб.
В открытое окно свежий ветер нес сладкий запах сена, напоминающий мне почему-то Волгу и детство. Ребенок, устав плакать, только жалобно вздыхал.
— Хотите, я расскажу вам эту историю? — вдруг промолвил из темноты мой спутник.
Я слегка нагнулся к нему.
Он рассказал мне историю, которая показались бы одним из фантастических изысканных вымыслов Анри де-Ренье, если бы все крутом не говорило, что наша странная поездка, опустевший Париж, плачущий ребенок, спаленная героическая Бельгия, ветер из окна, — все это не вымысел, не страшный сон, а уже до некоторой степени привычная действительность.
2.
— Я родился, вырос и всю жизнь провел в Париже. Да разве можно еще где-нибудь жить? Когда я приезжаю в другое место, мне кажется, что я дремлю и не могу проснуться. Жить по-настоящему можно только в Париже. Впрочем, говорят, ваша столица, сударь, тоже прекрасный город. Но жить в Париже нелегко, и хотя мне всего двадцать четыре года, но должен признаться, последний год я чувствовал себя несколько усталым. Какая-то вялость охватывала меня, и многое, что казалось прежде прекрасным, стало скучным.
Впрочем, я жил, как все, ничем особенным не выделяясь. Признаться, ничего особенного и необычайного я и не ждал, и не искал. Только мне становилось несколько скучно.
После Нового года я познакомился с графиней Д. Об этой женщине я много слышал и раньше. Она считалась красавицей (и, действительно, была изумительно обаятельна), она была своей в самом хорошем обществе, принимала горячее участие в политических делах и носила траур, как говорили, по своем любовнике г-не Пекар, умершем прошлой весной.
С первой же минуты знакомства графиня очаровала меня. Ока была очень молода, прекрасна, в разговоре зло-остроумна, несколько загадочна и казалась совершенно неприступной, хотя молва и не называла ее такой.
Чуть ли не в первый раз узнал я настоящую любовную тревогу, ревнивое волнение и мучительнее беспокойство. Я ухаживал за графиней упорно по всем правилам искусства. Я сопровождал ее в ложу парламента, на публичные заседания академии, на рауты в посольствах, ждал в автомобиле у подъездов редакций и министерств, чуть-чуть не попал свидетелем в этот громкий процесс, о котором вы, конечно, слыхали. Графиня была со мной мила, даже нежна, но очень осторожна и строга, как с маленьким мальчиком. К тому же, она была ужасно занята, и мы почти не виделись без свидетелей.
Приятели уже посмеивались надо мной, а другие предостерегали, неясно намекая на странную репутацию графини.
Я уже почти терял всякую надежду добиться любви графини, и порой, казалась, она была ко мне не только равнодушна, но даже враждебна. Как все в этой женщине, и ее страстное доказательство любви было для меня странным и неожиданными. Две или три недели я был счастлив нашей близостью, но чем ближе я узнавал графиню, тем меньше я узнавал в ней ту, которую полюбил. В ней не осталось и следа той изысканной веселости, которая заставляла кружиться голову, она была мрачна, раздражительна, переменчива в своих настроениях. Ей всегда нужны были деньги, которые она тратила с каким-то бешенством. То ока ненавидела меня, осыпала проклятиями, гнала прочь, то ее страстная нежность не знала границ. Но главное, что меня мучило, это то, что я ничего не знал о моей любовнице. Во всем она любила непонятную таинственность. Я не знал никогда, простая ли мистификация или грубое издевательство все эти неожиданные отъезды, внезапные возвращения, пригласительные телеграммы и краткие записки с отказом от свидания. Все это волновало меня и держало в постоянной нервной тревоге.
3.
Очень долгое время графиня не позволяла мне приезжать к ней. Мы встречались в специально нанятой мною квартирке Меня удивляло и злило это упорство. Я ведь знал, что она вполне свободна и живет одиноко. Я проявил твердость, и получил, наконец, разрешение видеть ее дома.
У графини была небольшая, но очень мило обставленная квартира, типичная квартира парижанки: стильная мебель, старинная парча, прекрасная бронза, куча изящных безделушек, но необычным было много книг и две-три хороших картины знаменитых художников.
Я стал часто бывать в этой милой квартире и нередко оставался здесь ночевать. Я сплю обычно крепко и без снов. Однажды я проснулся ночью, мне тяжело было дышать, какое-то душистое облако окутывало всю комнату. Я увидел, что графини нет рядам со мной. Мысль о каком-то непонятном несчастии пронзила мое слегка затуманенное сознание. Я вскочил с постели и вышел в маленькую соседнюю зеленую гостиную. Здесь воздух был еще более душным. С ужасом я заметил, что из гладкой стены тоненькими струйками выбивается дым, который и наполнял комнаты. Кроме того, линии света ясно вырисовывали контуры двери, никогда раньше мною в гладкой стене не замечаемой.
Я не знаю, какая сила остановила меня, чтобы не закричать. Голова моя кружилась нестерпимо, смертельный страх сковывал тело. Я не помню, как возвратился в спальную и добрался до кровати. На другой день я был совсем болен. Графиня нежно за мной ухаживала.
Долго я чувствовал себя очень слабым. Я совсем поселился у графини, которая почти не оставляла меня одного. Пожалуй, это были самые счастливые дни нашей любви. Странным сном казалось мне происшествие той ночи. Часто я приходил в зеленую гостиную; необъяснимое любопытство и малодушный страх боролись во мне, когда, сидя в кресле против гладкой, глухой стены, даже ничем не завешенной, тщетно искал я хоть какого-нибудь признака таинственной двери. Но всегда я чувствовал себя дурно в этой уютной комнатке, голова начинала кружиться, и слабость охватывала все тело. Говорят, зеленый цвет ядовит и очень плохо действует на нервы.
Однажды, когда я уже совсем оправился от болезни, я застал графиню в этой гостиной. Она сидела в кресле не то в дремоте, не то глубоко задумавшись. Перед ней на столике стоял маленький венецианского стекла флакончик и лежал в бархатном футляре тоненький золотой шприц.
Я окликнул графиню, она даже не пошевелилась. Страх, как в ту ночь, охватил меня. Я не сразу понял, что графиня просто-напросто употребляет какое-нибудь модное средство сладостно забыться в наркотических грезах.
С этого дня я не узнавал графини. Она никуда не выезжала, бросила все дела, не принимала даже самых близких друзей. Один я допускался к ней. Она. была мрачна, будто тяжесть какого-то злодеяния мучила ее. Со мной она была ласкова и нежна более даже обычного. Я же чувствовал, что моя любовь переходит в какую-то таинственную болезнь. Я не мог спокойно пробыть минуты без нее. Я не интересовался ничем, что прежде составляло мою жизнь, ни друзьями, ни театром, ни светскими сплетнями. Это была не власть любовницы, это было нечто большее. Я сам переставал понимать, что со мной делается, а знакомые, встречая меня, говорили, что узнать меня невозможно.
Графине как будто становилось все хуже и хуже. По целым дням неодетая, непричесанная сидела она в зеленой гостиной, удрученная мрачными думами, и я, как прикованный цепью раб, не мог уйти, хотя мне было душно и жутко.
По ночам часто просыпался я от удушливого тяжелого облака и не видел графини рядом с собой. Я уже не вставал, не шел за ней. Обливаясь холодным потом, лежал пока сознание не заволакивалось.
Так, почти не выходя из квартиры, прожили мы три недели. Уже стояли прекрасные весенние дни, но мы занавешивали окна густыми шторами. Безнадежное отчаяние графини передалось мне в полной степени. Признаюсь вам, что не раз благодетельный золотой шприц вместе с мгновенным острым уколом давал очаровательную пустоту мыслей я чувств.
В одну из таких минут томительного равнодушия ко всему графиня открыла мне свою тайну. Господин Пекар отравился прошлой весной; в этот же день по уговору должна была умереть и графиня, но она не решилась и теперь ни днем, ни ночью не знала она отдыха. Господин Пекар звал ее, он бродил по этим комнатам, она не видела его, но чувствовала его дыхание, слышала тяжелые вздохи и шелест шагов.
Приближалась годовщина его смерти, и он становился все настойчивее в своем зове.
Часто уже и я чувствовал его присутствие.
Положение становилось совершенно невыносимым. Все чаще и чаще приходилось вынимать из бархатного футляра золотой шприц, но уже и он не приносил желанного забвения.
Я не представляю, как можно было выдержать этот ужас.
Мы не могли заснуть, мы ни о чем, как о нем, не говорили, нам сделалась отвратительной пища; наконец, прислуга графини не выдержала и потребовала расчета.
Мы остались совершенно одни, вдвоем, нет, нет, втроем, так как ни на минуту он не давал нам свободы.
«Знаешь, милый, — сказала однажды графиня, — единственное, что остается нам, это послушаться его и обоим, понимаешь, в тот же день, когда умер он»…
Меня не надо было долго уговаривать.
Оказалось, графиня уже сняла для меня виллу на берегу моря, ту же виллу, которая стояла пустой с прошлого года, после смерти Пекара. Мы обсудили все до последней мелочи. Я уехал и 15-го июня, в годовщину смерти г-на Пекара, в той же комнате, проглотил капсюлю, данную мне графиней.
Я не знаю, почему я не умер.
Долгое время я ничего не сознавал, только неделю назад доктор сказал мне о том, что происходит во Франции.
Как страшно, сейчас я сам не верю, что все, что я рассказал, было на самом деле.
Что сталось с графиней — я не знаю.
4.
Рассказчик умолк.
В вагоне было тихо, за окном уже розовел тусклым блеском холодный, ветреный рассвет. Лицо моем спутника было очень бледно, и глубоко ввалились черные живые глаза. Его рука — тонкая и нежная, лежала на рамке окна, а сам он задумчиво и печально смотрел на холодные облака.
— Я рад, очень рад… теперь уже все это невозможно… Сегодня я буду в моем полку.
Через час он пожал мне руку и вышел на станции.
Было уже совсем светло, но пасмурно. На втором пути стоял воинский поезд, весь убранный цветами, солдаты кричали нам приветствия. Мой ночной спутник еще раз приподнял свою изящную панаму и затерялся в суетливой военной толпе. Бодрым утренним ветром ударяло в лицо. Где-то за станцией пели марсельезу.
«Огонек» № 7, 1916 г.
Иоганн Генрих Фюссли — Кошмар.