Сергей Гарин «Студент Иконников»

I

Весна в этом году была ранняя: к концу февраля прилетели грачи, а в первых числах марта по улицам уже мчались бурные потоки мутной воды, и, если где и лежал еще снег, то был он весь черный от солнечных лучей и рыхлый, как подмоченный сахар. На улицах было как-то особенно светло и шумно. Кажется, ничего не изменилось: стояли те же самые дома, ехали и шли такие же люди, как и месяц назад, когда трещали крещенские морозы.

Но что-то было уже не то; будто новые тени легли и на дома, и на лица людей. И, казалось, что наступает другая пора, — что открываются где-то новые горизонты, и предстоит что-то радостное и кипучее.

Так, по крайней мере, думал Афанасий Петрович Иконников, студент московского университета, пока шел по Никитской улице, направляясь на Бронную, где квартировал. Был он на первом курсе медицинского факультета, окончил гимназию всего год назад, но старался иметь внешность «настоящего» студента и по одежде, и по той небрежной походке, которую подметил и успел перенять от старых, заправских студиозов.

Но напрасно он корчил из себя умудренного опытом и потрепанного судьбой обитателя «латинского» квартала: двадцать лет, ясные голубые глаза и пушок над верхней губой — говорили о полном незнании жизни и людей, и о той розовой призме, сквозь которую этот возраст смотрит на окружающее. И, когда, например, Иконников хотел казаться рассерженным и хмурил брови, — голубые глаза смотрели ласково, а в углах губ дрожала плохо скрываемая улыбка.

И сегодня Иконников, идя из университета домой, имел большое намерение быть в скверном настроении; лекции прекратились, у ворот храма науки стояли пешие и конные городовые, повсюду происходили сходки, и было далеко не до учения.

А Иконников был трудолюбив, хотел серьезно заниматься, любил посидеть в аудитории, покопаться в анатомическом театре. И будь он причастен к политике, как большинство его товарищей, может быть, его тоже захлестнуло бы волной студенческого движения, но, как ни странно для студента, Афанасий Петрович был «беспартийный», плохо разбирался в разных платформах и больше любил помечтать о природе, о красоте жизни, чем о социализме и восьмичасовом рабочем дне.

Вышел Иконников из ворот университета с нахмуренными бровями. Но едва сделал несколько шагов по улице, поглядел на ручейки несущейся около тротуара воды, на зайчиков от лучей, что прыгали по панели, по стенам домов и на лицах прохожих, — как на душе стало опять светло, и университетские события остались где-то позади и сделались неинтересны.

Раза два Иконников останавливался и смотрел, как на углу переулков, — где потоки воды были особенно стремительны и широки, — скоплялись прохожие и придумывали способы перейти на противоположный тротуар. Положение их было трагикомическое: иногда требовались чуть ли ни акробатические способности, чтобы перескочить площадь воды, более сажени шириной, или удержать равновесие, проходя по деревянной дощечке, положенной сердобольным дворником. Дощечка выгибалась, скользила по мокрым плитам тротуара и грозила соскочить с него, окунувшись в мутную пучину.

Для Иконникова эти препятствия не представляли затруднения. Он был молод, ноги его сильны и упруги, и он свободно перепрыгивал эти потоки, отделяясь от тротуара, как резиновый мяч.

Но не для всех прохожих это было возможно: некоторые прохожие, а в особенности — женщины, долго простаивали в нерешительности в конце тротуара и, или возвращались искать другие пути, или шли вперед со смехом, а иной раз, и с сердитой воркотней.

Афанасия Петровича все это забавляло. Он уже окончательно забыл об университете и полной грудью вдыхал московскую весну. Его забавляли дворники, для чего-то подгонявшие, несущуюся как горный поток воду, куцыми метлами; смешили переругивающиеся ломовики, наезжавшие друг на друга своими неуклюжими платформами с кладью, и растерявшийся городовой не знающий, как прекратить скопление ломовиков на углу одного переулка.

Радовало студента и то, что ни у кого на лицах не было видно озлобления. И прохожие, и ломовики, и даже городовой, — все они под лучами этого ласково весеннего солнца казались Афанасию Петровичу хорошими и безобидными, и было смотреть на них не больно, а смешно. И всем им хотелось Иконникову сказать какое-нибудь хорошее слово или просто, улыбнувшись, пожать им руку.

У самых Никитских ворот переправа на сторону Тверского бульвара была особенно затруднительна. Даже Иконников, бравший перед этим довольно серьезные препятствия, призадумался и, хотя перепрыгнул, но промочил ноги. Остальная же публика боялась идти по доске, которая для этого потока была коротка, и потому в этом месте прохожие не переходили.

Сзади Афанасия Петровича шла одна только молодая девушка. Когда студент перепрыгнул, она невольно вскрикнула:

— Ах, батюшки!.. Вот ловко!

Афанасий Петрович обернулся и увидел ее, улыбающуюся и, очевидно, завидующую.

— Так чего же вы?.. — крикнул он вызывающе. — Следуйте моему примеру!

Девушка испуганно на него посмотрела.

— Да что вы? Разве мне перепрыгнуть!

Она была, беспомощна в своей узкой, обтянувшей ноги, модной юбке, и Иконникову стало ее жалко.

— Хотите я вас перенесу?

Девушка вспыхнула.

Студент стоял, улыбаясь, сдвинув немного на затылок фуражку.

— Ну?

Смутилась, но ненадолго. Огонек загорелся в ее глазах.

— А вы… сможете?

Еще не договорила, а он был уже около нее. Правда, штиблеты были полны воды и концы брюк сузились и отвисли.

— Без сомнения… — ответил он на ее вопрос.

Улыбнулась, показав ряд мелких, как у мышонка, зубов. Но сейчас же сделалась серьезна.

— Но… мы даже с вами незнакомы!

— Это очень легко устранить, — он приподнял фуражку, — студент Иконников!

Она сказала какую-то фамилию и протянула руку. И добавила тоном, не допускающим возражения:

— Переносить, конечно, не нужно! А вот дайте мне руку и поддержите меня на этой доске.

— Да чего вы смущаетесь? — настаивал Афанасий Петрович. — Нас же с вами никто здесь не знает!

— Но… что подумают?

— Ничего особенного! Подумают, что мы муж и жена, брат и сестра, жених и невеста! Да, наконец, какое кому до нас дело?

Она посмотрела еще раз на поток, на хилую доску, на студента, оглянулась по сторонам и вдруг сказала:

— Несите!

Через секунду она была уже на руках студента, цепко охватила его шею, и он понес ее, стараясь поднять как можно выше, чтобы не замочить ее ног. Он чувствовал рядом со своим лицом ее лицо, запах ее волос и каких- то духов, острых, но приятных.

И когда он поставил ее бережно на противоположный тротуар, — оба были взволнованы и тяжело дышали.

— Ну, вот, — сказала она, поправляя шляпку и прическу. — Однако какой вы сильный!

Они пошли вместе по бульвару.

— Вам далеко идти? — спросила она.

— На Бронную. Я там живу.

— В чьем доме?

Он сказал и спросил, в свою очередь:

— А вы где живете?

— Вообразите, я тоже живу на Бронной! Но, только туда дальше — к Палашевскому переулку.

— Я вас провожу, — предложил Иконников. — Вы позволите?

— Нет, нет… не надо!

И, заметя удивленный взгляд студента, поспешила добавить:

— Вы не подумайте, что если я согласилась, чтобы вы меня перенесли, так мне все дозволено! У меня очень строгие родители. Нас могут увидеть вместе, и мне попадет. И к тому же я… невеста: в это воскресенье моя свадьба!

— Вот как! — разочарованно протянул студент. — За кого же вы выходите, если не секрет?

— Ну, какой же тут может быть секрет! Я выхожу за учителя.

Оба замолчали. На углу Малой Бронной Иконников остановился.

— Мне сюда! Прощайте!

Он приподнял фуражку и пошел. На душе от этой встречи остался неприятный осадок разочарования…

II

Иконников жил в меблированных комнатах, переполненных студентами и безработными актерами. Номерок у него был маленький, в одно окно, и платил он за него всего двенадцать рублей в месяц. Лишними деньгами Иконников не располагал. Тридцать рублей ему высылал ежемесячно отец, земский врач, да на столько же он имел уроков. Юноша он был скромный, и поэтому денег хватало.

В коридоре Афанасий Петрович столкнулся со студентом Рудзевичем, жившим от него через три номера. Рудзевич был медик третьего курса. Ходил он постоянно неряшливо одетым, не прочь был выпить, и потому Иконников его недолюбливал.

И теперь Рудзевич был немного пьян, и от него, за несколько шагов, пахло водкой.

Иконников хотел было незаметно проскочить в свой номер, но Рудзевич его окликнул и пошел к нему в расстегнутой тужурке, надетой на синюю рубаху, заложив руки в карманы, брюк.

— Вы, коллега, из университета?

— Да, — ответил, останавливаясь, Иконников. — А, что?

— Ну, что там: по-прежнему, фараоны?

— Полиции много.

— Гм! Ну, а того… столкновений не было?

— Пока никаких!

Рудзевич глубокомысленно скривил губы. Иконников открыл уже свой номер, когда Рудзевич сказал ему:

— Может, зайдете потом ко мне?

— А что у вас?

— Так, кое-кто из наших. Филатов… две курсистки.

Филатов был приятель и однокурсник Иконникова. Жил он в одном номере с Рудзевичем.

— Хорошо, зайду!

Номер у Рудзевича был большой, — в два окна. Когда Иконников вошел, кроме Филатова, был еще какой-то незнакомый рябой студент и две курсистки. На столе стоял небольшой медный самовар, бутылка водки, выпитая наполовину, колбаса и булки.

Иконников познакомился с курсистками и сел у окна,

— Может, хлопнете, коллега? — предложил Рудзевич, беря в руки бутылку.

— Он не пьет! — ответил за Иконникова Филатов.

— Тогда чайку!

— Вы, пожалуйста, не беспокойтесь, коллега… — улыбнулся Афанасий Петрович, — я сейчас ничего не хочу.

Рудзевич отошел от стола и подошел к курсистке с черными, гладко зачесанными волосами, матовым лицом с синими жилками на висках и с довольно красивым профилем. Она сидела на стуле недалеко от Иконникова. На вид ей было лет девятнадцать-двадцать, но обвеянное какой-то тихой грустью лицо ее, поражало серьезностью не по летам.

— На чем мы остановились? — спросил Рудзевич. — Ах, да!.. Так вы говорите, Роза, что студенчество само виновато в последних событиях?

— Во всяком случае, я принципиально против химических обструкций, считая их насилием.

«Вероятно, еврейка, — подумал Иконников. — И, конечно, эсдечка».

— А что же прикажете делать? — спросил рябой студент. — На насилие мы отвечаем насилием! Мы же, не можем сражаться аргументами. Нам и остается химическая обструкция.

— Я стою за совершенно другую тактику. Желало провести студенчество забастовку — прекрасно. Уговорись, не ходи в аудитории, не занимайся в клиниках, в кабинетах. Тогда это будет идейный протест и фактически — забастовка.

— Но тогда лекции не прекратятся, — заметила вторая курсистка, высокая блондинка с тяжелой косой, подобранной в прическу. — Не будем мы ходить, будут читать для академистов!

— Ну, сколько их, жалкая горсточка! — сказал Иконников, молчавший до сих пор. — Для них одних лекций не будут читать.

— Ты так думаешь? — спросил Филатов. — Напрасно: этого добра у нас сколько хочешь!

— Тут дело совсем не в академистах, — улыбнулась Роза. — Дело в сознательном студенчестве. И вы меня совсем не понимаете. Я далеко не против забастовки, и сама все время за нее агитирую. Но когда забастовка протекает с насилием, то тот, кто пожелает и кому это нужно, всегда подведет ее под рубрику сопротивления властям. И тогда будут наше движение давить, уже ссылаясь на право, которое-де мы нарушили. Зачем же давать такой козырь реакции?

— Я вполне с вами согласен, — повернулся к ней Иконников. — Вот я вас, Роза…

Он запнулся, не зная ее отчества.

— Самойловна!.. — подсказала она.

— Вот я вас, Роза Самойловна, слушаю, и мне все время кажется, что говорите не вы, а я!

— Наконец-то одного сочувствующего нашла! — воскликнула курсистка.

— Удивительно, — сказал Филатов, наливая себе стакан чая. — А я тебя, Иконников, все время считал беспартийным!

Иконников почувствовал, что краснеет.

— Да, я этого и не отрицаю. Я как-то никогда не интересовался политикой, считая, что наука, прежде всего, должна быть вне ее.

— Ну, положим, вы ошибаетесь! — воскликнула Роза. — Меня даже удивляет, когда я слышу, что есть беспартийные студенты! Это так уродливо! Все равно, что лошадь без хвоста!

Иконников смутился.

— Странное сравнение, — пробормотал он. — Я не вижу мотивировки этому.

— Мотивировка — молодость! — крикнула курсистка. — Если в жилах студента течет кровь, а не подслащенная сахаром водица, он не может относиться безучастно к окружающему!

— Правильно! — сказал Рудзевич, наливая себе и рябому студенту водку.

— Ну, я иду! — поднялась Роза. — Вы пойдете, Вера?

Ее подруга тоже встала, и они обе надели кофточки и шляпки. Оделся и Филатов.

— Я вас провожу. Хотите?

— Пойдемте! Может быть, и господин беспартийный студент пойдет?

В голосе Розы прозвучала ирония. Иконников было вспыхнул, но сейчас же улыбнулся.

Он вышел вместе с Верой и Филатовым в коридор.

— А мы останемся, — сказал Рудзевич, подсаживаясь к рябому студенту. — Нам надо еще допить водку, а потом мы пойдем играть на биллиарде.

Роза снова присела на стул.

— Не надоест вам пить, Рудзевич? Сколько я вас знаю, вы всегда пьете.

Рудзевич прищурил глаза, и тень пробежала по его лицу. Он скривил губы и сказал, смотря в одну точку:

— А вы что: цензор нравов, что ли?

Роза вздохнула, подошла к окну и стала тоскливо смотреть на улицу, а Рудзевич чокнулся с рябым студентом и сильно поставил пустую рюмку, на стол.

— Пей, Прохоров! Пей, ибо только пьяные срама не имут!

Роза обернулась и хотела что-то сказать, по в эту минуту дверь отворилась, и Вера ей крикнула:

— Роза, идемте!

Курсистка молча простилась со студентами и вышла.

— Она еврейка? — спросил Прохоров, когда они остались одни.

— Да! Она очень порядочный человек.

Рудзевич встал и начал ходить по номеру, заложив за спину руки.

— Очень порядочный и умный. Девушка с редким по красоте сердцем.

— Ты, кажется, влюблен в нее? — спросил Прохоров

Рудзевич остановился посреди номера. Поднял голову и сказал серьезно и совершенно спокойно:

— Что? Влюблен? Это было бы пошло! Я люблю ее, вот это — да!

Он прислонился спиной к стене и скрестил на груди руки.

— В исключительных женщин не влюбляются, Прохоров, — их любят! А Роза исключительная женщина, способная на высокий подвиг, на великое самопожертвование. Ты знаешь, она проститутка? — спросит он после паузы.

Прохоров посмотрел на него большими глазами.

— Ты пьян, Рудзевич?

— Нет, не пьян! Конечно, она проститутка, только de jure, — продолжал он, отчеканивая каждое слово. — Она живет по желтому билету, ибо, как еврейка, только этим она купила себе право жительства в столице.

— Но разве курсистки-еврейки не могут жить в столицах?

— Могут, но не частных медицинских курсов. А Роза именно на них.

Прохоров перестал жевать и задумался, низко опустив голову, а Рудзевич подошел к столу и налил две рюмки водки.

— И она, эта чистая девушка… эта далекая от житейской грязи душа, должна еженедельно ходить туда, где осматривают последних девок, отвратительных, зараженных мегер. Правда, устроено так, что фактически ее не осматривают, но… Пей, Прохоров!

Они чокнулись и выпили.

— А ты откуда все это знаешь? — спросил Прохоров.

— Знаю! Не все ли тебе равно откуда?

Студенты замолчали и начали усиленно курить, окутывая себя клубами дыма. На столе уныло пищал догорающий самовар, а за окнами гулко хлопали по подоконникам капли снеговой воды, падающей с крыши. И, казалось, что кто-то, незримый, выбивает похоронной дробью бесконечную и тоскливую песню смерти.

III

Вера с Филатовым пошла впереди.

— Вы вместе живете? — спросил Иконников Розу, кивая глазами на ее подругу.

— Нет, она живет у родителей, а я — в номерах. А что?

— Ничего. Я так спросил.

Они прошли несколько шагов молча.

— Однако, вы меня, Роза Самойловна, сегодня смутили, — начал Иконников.

— Чем?

— Да как же, сказали, что я лошадь без хвоста!

Роза сбоку на него посмотрела.

— Уж вы не обиделись ли, чего доброго?

— Не обиделся, но меня это заставило задуматься.

— Хотите, я вам дам хороший совет?

— Пожалуйста!

— Милый друг, — она произнесла это особенно нежно, — в наше время нельзя жить только собою, надо немного подумать и о других!

Иконников молчал, а Роза продолжала говорить с увлечением. И, как и в номере Рудзевича, красные пятна алели на ее щеках.

— Будьте вы всем, кем хотите, но только не беспартийным! Даже черносотенец, и тот кипит в этом общем котле, и он творит волю пославшего его, хотя бы и злую.

Они незаметно прошли Тверской и Страстной бульвары и подошли к Петровскому. На углу Петровки их поджидали Вера с Филатовым.

— Ты зайдешь ко мне? — спросила Вера.

Роза подумала,

— Пожалуй! Ну-с, — обернулась она к студентам. — Вот и окончен наш путь!

Начали прощаться. Роза сильно, по-мужски, пожала руку Иконникову и, улыбаясь, продекламировала:

Так и сердце мое не откликнется вновь
На призыв твой, надеждой ласкающий…
Мне смешна твоя ласка, преступна любовь,
Раз рекою вокруг разливается кровь, —
Раз страдание есть и — страдающий.

— Ого! — воскликнула Вера. — Вы уже о любви заговорили?

— Это я ему, как заключительный аккорд моих нотаций! — кивнула Роза на Иконникова. — Он это понимает.

— И будет помнить! — поклонился Иконников.

— Тем лучше. Так до свиданья, товарищи!

Девушки скрылись в подъезде, кивая и улыбаясь студентам.

IV

Разговор с курсисткой произвел на Иконникова громадное впечатление. Он заставил студента призадуматься над многим, о чем он раньше избегал думать. И не то, чтобы эта маленькая черненькая еврейка пристыдила его. Но что-то она над ним проделала такое, отчего все его миросозерцание поколебалось, и та твердая почва, которая, казалось, всегда была под его ногами, вдруг стала куда-то уплывать, и он, Иконников, словно остался висеть в воздухе.

Весь этот день был полон для студента всевозможных переживаний. Началось с недовольства университетскими событиями. Но неприятный осадок сменился веселым эпизодом на углу Никитской, где Иконников перенес незнакомую девушку. А потом эта встреча с курсисткой в затхлом, пропитанном алкоголем и табаком, номере Рудзевича, странный разговор, напоминающий лекцию на партийном заседании. И эта презрительная фраза Розы, брошенная в упор Иконникову: «лошадь без хвоста».

Студент ходил по номеру и, хотя было уже поздно и в коридоре все попритихло, — огня не зажигал. Слабый свет от керосиновой лампы проникал к нему, сквозь стеклянную раму над дверью. Но был этот свет безжизнен и вял, и ложились от него на полу неясные тени. Будто светил кто-то, наверху стоящий, на дно глубокого и узкого колодца, и не было уверенности, что свет этот сейчас же не погаснет и в колодце не наступит обычная, плотная тьма.

Иконников перебрал в уме сегодняшний разговор с Розой. И старался вспомнить все что ему говорила курсистка.

«Принимайте ближе к сердцу все, что вокруг вас происходит». Но разве этого не было до сих пор у него? Было всегда доброе и отзывчивое сердце; он охотно откликался на нужды товарищей; делился с ними всем, чем только мог. Нет, здесь не то! Не про это говорила ему Роза! «Научитесь страдать страданиями других». Да ведь страдать со всеми, значило бы вечно страдать, ибо на каждом шагу встречается чье-нибудь горе, и слез гораздо больше на свете, чем улыбок.

Какое-то непонятное озлобление вдруг поднялось в груди студента против курсистки, будто почуял в ней врага, который кинул ему вызов в ту минуту, когда он совершенно к борьбе не подготовлен.

— Баба!.. — сказал он вслух, кусая губы.

И сейчас же самому стало совестно за то, что сказал. За что он ее выругал?

Вспомнил ее матовое лицо с синими жилками на висках и глаза. Большие и грустные.

Почему у нее такие грустные глаза? Вероятно, страдает очень много.

Озлобление опять накипало.

За других страдает! Гм! Скажите, какая альтруистка!

А, может быть, ее не ругать, а благодарить он должен? Может быть, действительно, до встречи с нею, он сидел на дне глубокого и узкого колодца, вот такого, каким кажется сейчас его номер? Сидел и не видел, что творится наверху. А она пришла и протянула руку.

В эту ночь Иконников спал тревожно. Утром же долго лежал с открытыми глазами, слушая, как остывает за перегородкой поданный ему самовар, смотрел бесцельно в грязный потолок номера, небрежно, против обыкновения, вымылся и ходил весь день с помятым и вялым лицом.

V

Пришла Роза Самойловна от Веры около десяти часов вечера, заказала самовар и, когда его принесли, заперла дверь на ключ, надела домашнюю блузку, распустила волосы. Сегодня нужно было еще написать домой, прочесть кое-что из лекций по анатомии, а завтра, пораньше, бежать на санитарный осмотр, на который она обязана была ходить еженедельно. Все это было каким-то кошмаром в жизни курсистки за последний год. Целое море унижении испытала бедная девушка, но вера в светлое будущее пересилила девичий стыд, и Роза Самойловна стоически переносила свою участь.

Она налила стакан чая, отпила из него немного и задумалась, смотря на желтый огонек небольшой керосиновой лампы, стоявшей на столе.

И вспомнилась ей вся девятнадцатилетняя жизнь, полная таких испытаний, которые под стать только убеленному сединами человеку. Родилась она в Екатеринославе в еврейской семье, обремененной детьми и вечной нуждой. Отец — комиссионер по мучному делу, зарабатывающий гроши. Мать — вечно больная и беременная… братья и сестры, голодные и холодные. Но все-таки, на последние гроши, отдали старшую, Розу, в гимназию. Так дошла она до пятого класса, а затем ей пришлось ехать в Москву, где жил ее дядя, доктор, — бездетный, хороший старик. Служил он в каком-то ведомстве и, благодаря этому, удалось перевести девочку в московскую гимназию. Прожила она у него, окруженная вниманием и отеческой лаской, два года — хороших и быстрых два года, полных для девушки светлых и радужных надежд. Наконец, гимназия была окончена, и Роза поступила на частные медицинские курсы. Но дядя внезапно умер, и его еще не успели похоронить, как явилась полиция и потребовала немедленного выезда курсистки из Москвы.

Это был ужасный день, и Роза Самойловна как сейчас его помнит. Близкий, дорогой человек лежал, обернутый в простыню, окруженный плачущими родными, а тут же, около, стоял околодочный с бумагой и говорил:

— Ничего не могу сделать! Приказано в двадцать четыре часа!

— Но она же жила у нас два года? — твердила обезумевшая от, горя тетка. — Поймите: жила два года и никто ее не трогал! Ведь она же племянница наша!

Тетка бежала в спальню, рылась дрожащими руками в комоде и совала, околодочному документ Розы:

— Вот, посмотрите: племянница!

Но тот был неумолим.

— Это ничего не значит! Пока был жив доктор, — она могла жить при нем. А раз он умер — пожалуйте на выезд!

Пробовали, было, хлопотать, — ничего не вышло. Но надежды не теряли и решили, что Роза пока уедет в Тверь, к знакомому провизору и выждет некоторое время, а родственники здесь будут продолжать хлопоты. Розе не позволили даже остаться на похороны: околодочный проводил ее на вокзал, и она уехала,

И вот, в Твери, она познакомилась с Рудзевичем. Он приехал к отцу на три дня — его отец служил на железной дороге — и в городской библиотеке, Роза с ним встретилась. Он узнал ее трагедию, задумался, а затем спросил:

— А вам не приходило в голову креститься?

Роза энергично тряхнула головой.

— Ни за что! Я совсем не религиозна, но перестала бы уважать себя, если бы решилась на этот шаг. И затем у меня — престарелые родители. Это бы их убило.

— Есть еще одно средство возвратиться вам в столицу, — сказал Рудзевич после паузы. — Но я не знаю, как вам и предложить его.

Роза сказала, что она готова на все, лишь бы только возвратиться в Москву и продолжать курсы.

Рудзевич пожал плечами.

— Видите ли, средство, которое я вам хочу предложить, тоже в своем роде компромисс, но компромисс только юридический, некоторый, так сказать, обход закона. Дело в том, что проституткам-еврейкам разрешено жить в столицах. И я знаю случаи, когда некоторые курсистки-еврейки выправляли себе билет проститутки, и по нем жили. Конечно, в жизни они оставались теми же, какими были…

— А это сопряжено с какими-нибудь неудобствами… для доброго имени?

— Отчасти, да! Придется ходить на санитарный осмотр. Впрочем, и этот вопрос можно уладить таким образом, что фактически осматривать не будут, а будут только ставить отметку об осмотре.

Роза сначала с негодованием отвергла поданный ей Рудзевичем совет, но затем продумала над ним дня три и пришла к заключению, что иного выхода у нее нет. И, встретясь с Рудзевичем, она попросила его устроить ей это дело. И скоро Роза была уже в Москве. Конечно, ни провизору в Твери, ни тетке в Москве, она не сказала правды. Она просто сказала им, что ей разрешили возвратиться, и те поверили. На предложение же тетки опять поселиться у нее — Роза ответила, что ей удобнее жить в номерах, и что она только будет приходить обедать.

Вспомнился Розе Самойловне второй кошмарный день, когда ей пришлось идти на осмотр. Правда, у нее было письмо к врачу, заведующему этим; письмо, гарантирующее, что ее осматривать не будут. Но все-таки волновалась она ужасно. Пришла она в указанное ей место и застала там целую толпу проституток. Были тут старые и молодые, и в шляпках со страусовыми перьями, и в простых ситцевых платочках. И все это кричало, курило, переругивалось.

Доктор был занят, и его пришлось подождать. В соседней комнате происходил осмотр, который производился фельдшером. Он то и дело появлялся в дверях и кричал повелительно и резко:

— Следующая!.. Ну!

И вот, в один из таких выходов его внимание привлекла Роза.

Она стояла около дверей, смущенная и растерявшаяся в непривычной обстановке.

И фельдшер сказал ей с нетерпением:

— Ну, чего на меня глаза-то вытаращила? Марш на осмотр!

Роза уже окончательно растерялась и забыла о письме к доктору. Мысль о том, что ее сейчас будут обнажать и осматривать мужчины, каленым железом прорезала ее мозг, а слова фельдшера заставили остановиться сердце. Но она нашла в себе силы крикнуть ему, дрожа от ужаса:

— Меня осматривать не нужно!.. Я вовсе…

— Как не нужно? — перебил ее, багровея, фельдшер. — Так зачем же ты сюда пришла! Иди, и не разговаривай!

Грубый окрик привлек любопытных. Розу с фельдшером окружили проститутки, и она не знает, чем бы это кончилось, если бы в эту минуту не подошел доктор, — пожилой, благообразного вида человек с добрыми серыми глазами, смотревшими из-под золотых очков. Он сразу догадался, что тут что-то неладное и пригласил Розу в кабинет. Там она передала ему письмо и, рыдая, рассказала свою драму. Доктор прочел письмо и долго и грустно качал головой. Затем сказал ей голосом, в котором дрожали слезы:

— Не волнуйтесь! Мы вас осматривать не будем!

С тех пор Роза Самойловна еженедельно, аккуратно, ходит на осмотр, и тот же самый фельдшер молча и сумрачно ставит ей в книжку штемпель «здорова». А потом ласково жмет ей руку и конфузливо улыбается.

Самовар давно ужо заглох, и налитый стакан чая остыл. Роза Самойловна налила себе свежего и начала пить маленькими глотками. Спать ей не хотелось: впереди была еще целая ночь, написать родителям она еще успеет, а заниматься анатомией желание уже прошло. И хотелось посидеть совершенно одной около столика с самоваром и подумать. Так просидела она довольно долго, а затем встала и принесла с комода почтовую бумагу, конверт и села писать.

«Дорогие родители, — писала курсистка, — вот сейчас, осталась одна и спешу унестись мыслью к вам… милым, хорошим, светлым. Жду не дождусь этого лета, чтобы побывать в Екатеринославе и пожить месяц-другой со всеми вами. Ведь я вас так давно не видела. Получили ли вы деньги, которые я выслала на прошлой неделе? Я, слава Богу, живу и не нуждаюсь, получила еще один урок. Так что вы, пожалуйста, эти деньги тратьте и не думайте, что я себя обижаю».

Тут приходилось писать неправду: Роза Самойловна отказывала себе решительно во всем и каждый лишний грош отсылала родителям. Правда, у нее был обеспечен обед у тетки и даже та предлагала курсистке неоднократно деньги, но каждый раз, под каким-нибудь предлогом, Роза от денег отказывалась. Было у нее три урока, которые давали ей пятьдесят рублей в месяц. Из этих денег — на двадцать пять она жила, а остальные отсылала домой.

«…как здоровье маленького Мойны? — писала дальше Роза. — Вы в прошлом письме говорили, что ему нужны дорогие лекарства… Пожалуйста, не стеснялось и покупайте ему все, что только будет нужно. И папаша пусть покупает себе сигары, я ведь знаю, что он их любит курить по субботам… Денег я в этом месяце еще пришлю. Живется мне очень хорошо: пью и ем много. Веселюсь».

Затем она написала, что в виду университетских событий, она, вероятно, к их, еврейской пасхе, будет уже дома. Приписала поклон от тетки. Встала, порылась и комоде и вынула для маленьких сестренок три картинки, вложила их в письмо, заклеила конверт. И ровным, немного мужским почерком, написала: «Самуилу Михайловичу Шайкевич. Екатеринослав, Старо-Дворянская, дом Хаймович».

Странный, белесоватый света начал заползать в комнату… Роза Самойловна оглянулась и посмотрела на окно: в него пробивался рассвет, — смутный и бледный.

Номер курсистки был в третьем этаже, а дом стоял немного на горе. И когда Роза подошла к окну, — впереди было серое, в обрывках, небо, а несколько ниже — ряд однообразных и скучных домов… Город еще спал, но из труб уже вылетал дым и вился тонкими струйками, вонзаясь в одетое в лохмотья небо.

Роза Самойловна открыла форточку. В лицо ей пахнули убегающая ночь, сырость последнего снега и холодок предрассветного ветерка. Где-то прокричал далекий паровоз. И был этот крик жалок и беспомощен, как крик брошенного ребенка. А его сменил шум запоздалого автомобиля — дерзкий, напомнивший беспощадный, холодный город…

VI

Несколько дней спустя после знакомства Иконникова с Розой Самойловной, к нему в номер зашел Филатов. Он был чем-то расстроен, и Иконников сразу это заметил.

И, когда Филатов присел на диван и начал рассеянно вертеть в пальцах бахрому салфетки, Иконников спросил:

— Что это у тебя такой вид сегодня? Совсем не весенний.

Филатов сделал гримасу и процедил сквозь зубы:

— Нет, ничего. Просто меня этот художник расстроил!

— Какой художник?

— Спириденко! Ах, да, ведь ты с ним незнаком! — спохватился Филатов. — Тут, видишь ли, к Рудзевичу заходит один художник, пропойца, из бывших людей. Когда-то он был хорошим иллюстратором. Говорят, много зарабатывал. И вот, постепенно, дошел до дна.

— Чем же он мог тебя расстроить?

— Своими разговорами. Сидит он у нас сейчас в номере. И ужасно скверная у него привычка: куда бы ни пришел — всюду заводит разговоры о самоубийстве.

Филатов помолчал, а затем поднялся.

— Хочешь, пройди, послушай его?

Иконников сегодня был не в духе, и ему разговоры на эту тему не улыбались. Но Спириденко заинтересовал его, и он пошел к Рудзевичу. В номере была обычная обстановка: самовар, водка, колбаса и ходящий по номеру с заложенными за спину руками Рудзевич. И рябой студент был тут же, а рядом с ним, около стола, сидел средних лет штатский, одетый бедно. Когда-то красивое лицо его было теперь испито и обрюзгло, а большие мешки под глазами, небритые щеки и подбородок, делали, его похожим на старика. И только глаза были молоды, большие, черные, с опухшими от бессонных ночей веками и длинными ресницами. Он пришел, очевидно, без пальто, в одном пиджаке с поднятым воротником, который он все время конфузливо поправлял, прикрывая им выглядывавшую ночную сорочку. Рукава его пиджака были коротки и обнажали худые руки, красные от холода, с грязными ногтями на длинных, тонких пальцах.

Когда Иконников вошел, он развязно поднялся и первый протянул студенту руку:

— Художник Спириденко! Бывший иллюстратор и карикатурист!

— Почему бывший? — спросил Иконников, присаживаясь.

Сел и Спириденко, опрокинулся на спинку стула и сказал мягко, как бы щадя Иконникова:

— По многим соображениям! Во-первых, спился и потерял способность творить, быть же ремесленником и не хочу, да и не могу.

Он протянул Иконникову дрожащие руки…

— Видите? Все время мессинское землетрясение! Разве на этой зыби карандаш удержится? Затем — костюм у меня такой, что ни в одну порядочную редакцию не пустят. А в-третьих, плевать я на всех хочу, ибо талант никогда не должен унижаться!

Он обернулся к Рудзевичу.

— Так продолжим наш разговор! Вот ты, Казимир, говорил, что самоубийство есть трусость? А чем ты это докажешь?

— И доказывать нечего! Эка невидаль пустить себе пулю в лоб, или повеситься! Один момент — и все кончено! А ты вот попробуй-ка, поживи, да покувыркайся в этом грязном болоте — в жизни! Тот же, кто бежит от жизни — трус! Ясно, как соленый огурец!

— Конечно, коллега прав, — поддержал Иконников. — Только трусы кончают самоубийством, или ненормальные люди! Для борьбы с жизнью нужны храбрость, сила воли и ясный ум. А для самоубийства этого ничего не нужно.

Спириденко вдруг привскочил на стуле и ударил кулаком по столу.

— Врете вы все!.. Вот вы-то именно и есть трусы, ибо согласитесь лучше ползать на брюхе перед давящей вас пятой, чем поднять мятеж духа и заглянуть неустрашимо в лицо смерти.

— Так почему же вы сами не покончите самоубийством? — вырвалось невольно у Иконникова.

Спириденко пристально на него посмотрел:

— Не беспокойтесь, я это сделаю! Вы не думайте, я не провокатор.

— Я этого вовсе и не думал! — сконфузился Иконников — Это был просто вопрос, подсказанный логикой.

Спириденко помолчал немного, закурил папиросу и продолжал:

— Я не хочу кончать сейчас с собой только потому, чтобы не подумали, что Спириденко испугался нужды, испугался того дна, на которое опустился. Я покончу с собой только тогда, когда буду в лучших условиях, чем теперь. А это, весьма возможно, в скором времени и будет.

— Тогда приходи за мной! — вдруг сказал Рудзевич, и было непонятно: говорит ли он серьезно, или шутит.

Иконников с удивлением на него посмотрел: Рудзевич был серьезен. Спириденко же принял это, как должное.

— Хорошо! Я тогда за тобой приду!

Наступила большая, тяжелая пауза. Монотонно ходил из угла в угол Рудзевич, сумрачно сидел на диване Филатов, и было слышно, как тяжело дышит Прохоров. Скверно себя чувствовал и Иконников. Будто одно, общее горе заползало в эту комнату и спаяло сердца присутствующих одной скорбью.

— Странные иногда бывают на свете случаи! — заговорил опять Спириденко. — Вот сегодня хоронят одну молодую девушку, которая третьего дня отравилась. Она жила в том же доме, где я, и потому я всю эту историю знаю. Была она дочерью купцов, людей довольно состоятельных и почтенных. Но мещане они были и по рождению и по духу. И в семье атмосфера была невозможная. Бедную девочку держали в ежовых рукавицах. И вот, наконец, просватали. В это воскресенье должна была состояться ее свадьба.

Иконников вздрогнул и насторожился. Что-то знакомое было для него в рассказе художника.

— Ну! — чуть не крикнул он. — Что же дальше?

— А дальше, стряслась над девицей беда. Собственно не беда, а так… Я даже не знаю: как это назвать. По-моему, просто девчонка пошалила. Перенес ее где-то через лужу студент. И нужно же было случиться, что в это время по этой улице ехал жених и…

Иконников вскочил со стула, бледный, как полотно. И казалось ему, что он летит в какую-то бездну, и словно откуда-то издалека долетают до него слова Спириденко:

— Жених приехал к ее родителям и, говорят, отказался жениться. Да что с вами, — вдруг привстал художник, — вам… дурно?

К Иконникову подбежали товарищи и усадили его на диван. А он смотрел на них блуждающими глазами и бормотал, как во сне:

— Нет… нет… я ничего! Право же ничего! Боже мой, как все это ужасно!

— Дай ему воды, Филатов! — крикнул Рудзевич.

Но Иконников уже пришел в себе.

— Не надо, — сказал он, откидывая дрожащей рукой со лба волосы. — Меня просто взволновала вся эта история. Уже прошло!

Он встал, оправил тужурку и спросил Спириденко, стараясь придать своему голосу спокойный тон:

— Вы говорите ее сегодня хоронят? Где?

— Отпевают в церкви Рождества, что в Палашевском переулке. А где будут хоронить, не знаю.

— Я пойду, немного пройдусь, — сказал Иконников. — У меня ужасно начала болеть голова, может, улица меня освежит.

— Пойдем вместе, — поднялся Филатов.

Иконников подумал.

— Пойдем, пожалуй!

Студенты вышли.

— Что это с ним? — спросил Спириденко. — Уж не он ли, чего доброго, переносил ее?

— Все может быть! — ответил Рудзевич. — А, впрочем, какое нам дело!

Минут через пять Спириденко ушел, заняв у Рудзевича двугривенный. Ушел вскоре и Прохоров, и Рудзевич остался один. Походил немного по номеру, потом подошел к окну и стал кормить, через форточку, крошками голубей. И не слышал, как в номер кто-то вошел.

— Казимир Францевич!

Рудзевич оглянулся и увидел Розу Самойловну. Она стояла около стола и улыбалась.

— Чем это вы занимаетесь?

— Да вот, кормлю птичек божьих! Присаживайтесь!

Курсистка присела.

— Так вы раздевайтесь! Снимайте шляпку, кофточку.

— Нет, нет… я ненадолго! Я зашла попросить у вас последний альманах. У вас, кажется, был.

— К сожалению, его вчера взял Прохоров. Но как только принесет — я вам дам.

Она поглядела на стол и укоризненно покачала головой.

— А вы… все пьете?

Рудзевич ходил по комнате.

— Как видите!

— И бросить не можете?

— Не могу!

— Вот как? А если бы, — по лицу курсистки пробежала судорога. — Если бы я вас попросила бросить?

— Не получилось бы никакого результата!

Она вспыхнула.

— Ну… а если бы вас попросила об этом… любимая вами девушка?

— У меня такой нет!

Рудзевич отвечал резко, словно откалывая топором фразы. Очевидно, ему был неприятен этот разговор.

На глаза курсистки набежали слезы. Она незаметно смахнула их и поднялась.

— До свиданья! Так, пожалуйста, когда Прохоров принесет альманах — я первая кандидатка.

Рудзевич подошел к ней.

— Обязательно! Так куда же вы спешите? Посидите.

— Нет, мне пора! Ведь я только на минуточку!

Она пожала ему руку и вышла. Рудзевич сделал стремительное движение, к двери, словно желая воротить курсистку, но остановился, а затем опять зашагал по номеру.

И глубокая складка легка у него между бровями…

VII

Собственно, Иконников начал раскаиваться, что принял предложение Филатова идти вместе. Он имел намерение пройти в церковь, где отпевают несчастную девушку, в смерти которой, хоть косвенно, студент был виноват. Взять же с собой Филатова, значило посвятить его во всю эту драму, чего Иконникову вовсе не хотелось. И потому он ужасно обрадовался, когда Филатов, выйдя с ним из номеров, начал прощаться.

— Куда же ты?

— В Петровско-Разумовское. Там у одного студента на квартире сходка. Я нарочно вышел с тобой, чтобы Рудзевич не догадался, куда я иду.

— А что тебе Рудзевич: нянька, что ли?

— Не нянька, но он взял с меня слово на нелегальных сходках не участвовать. Выйди я один — он начал бы допытываться: куда?.. зачем? Врать я не умею, и пришлось бы сказать.

— Смотри: не влопайся в какую-нибудь историю!

— Не влопаюсь! Ведь это почти в лесу. Там полицию — кричи — не докричишься.

Студенты расстались: Филатов пошел по Тверскому бульвару, а Иконников свернул в переулок. И только теперь, по дороге в церковь, он понемногу начал взвешивать происшедшее и ужаснулся. Так неужели умерла эта девушка? Не может быть! Почему? Ведь это был пустяк, обыкновенная шалость. Разве нужно было искупать ее смертью!

В конце переулка он увидел на пригорке церковь, а перед ней — белый катафалк с четырьмя лошадьми в попонах. Когда же подошел к паперти, — на ступеньках ее сидело человек шесть, одетых в белые, не первой свежести, ливреи, в таких же цилиндрах. Они о чем-то спорили и переругивались. Иконников прошел мимо них с отвращением: до того отталкивающие лица были у всех шестерых. У самого входа была прислонена к стене белая гробовая крышка, такая маленькая, что можно было подумать, что хоронят подростка.

Литургия уже окончилась, и в церкви почти не было народа. И только вдали, у главного амвона, где стоял гроб, толпилась кучка провожающих покойницу.

Иконников подошел к гробу и заглянул… Да, это была она… та милая, веселая девушка, которую он в ясный солнечный день перенес через улицу! И та же улыбка, которую он видел тогда около своего лица, казалось, застыла сейчас на ее маленьком, восковом лице.

И лежала она, глубоко уйдя головой в подушку, с бумажным венчиком на челе, усыпанная живыми цветами… Лежала, не подозревая, что около нее стоит тот, кто волею непонятного рока встретился на ее жизненном пути, — встретился неведомый, непрошеный и привел ее к ранней могиле.

Иконников отошел от гроба и начал рассматривать провожающих. Впереди стоял небольшого роста, пожилой, полный человек с большой лысиной. Одет он был, как одевается большинство людей среднего достатка: в темную пиджачную пару, и на жилете носил толстую золотую цепь с брелоками. Полное лицо его было печально, он поминутно вздыхал, нервно щипал небольшую козлиную бородку и размашисто крестился. Иногда он бросал взгляды на покойницу. И тогда нос его краснел, и глаза делались влажными…

Позади его, на стуле, сидела пожилая женщина в черном. Сидела нагнувшись, словно переломившись надвое, беспомощно вытянув на коленях бледные руки, зажавшие мокрый платок… Она не плакала, но, смотря на нее, студенту хотелось плакать: такого безысходного горя он никогда не видел на человеческом лице. Будто умерла и она тоже, и если и смотрят еще ее выплаканные глаза, то точно по какому-то недоразумению.

Изредка к ней наклонялась молодая, плачущая женщина и что-то ей шептала, прикладывая к глазам платок. Но сидевшая на стуле не оборачивалась, вяло качала головой и еще ниже пригибалась.

Были тут и женщины, и мужчины, старые и молодые, с печальными и безразличными лицами. И в этой толпе Иконников старался угадать жениха, но ни на ком не мог остановиться. И вдруг у левого придела он увидел молодого человека с форменной фуражкой в руке. Тот стоял, прислонившись к колонне, и по его бледному лицу текли слезы.

«Жених!.. — мелькнуло у Иконникова. — Да, да… — продолжал догадываться он, вглядываясь в фуражку. — учитель!»

Из алтаря вышло духовенство в облачениях и началось отпевание. Иконников вышел в церковную ограду. На душе было страшно тяжело. Напрасно он старался себя успокоить тем, что в данном случае судьба выбрала его только слепым орудием, — какой-то внутренний голос кричал ему, что единственным виновником всей этой истории является все-таки он, Иконников. Особенно волновала его мысль о том, что несчастная девушка сошла в могилу, быть может, опороченная в глазах своих родителей и жениха. Студент был уверен, что на этой почве и разыгралась драма.

Расхаживая около церкви, Иконников все более и более убеждался, что ему необходимо переговорить с женихом. Пусть хоть у того рассеется всякое подозрение, и память покойницы не будет в его глазах ничем омрачена.

Отпевание кончилось. Родственники вынесли заколоченный гроб, и шестеро пропойц в белых ливреях установили его на катафалк. Процессия тронулась: за гробом вели под руки пригибающуюся к земле громко рыдавшую женщину, сидевшую в церкви на стуле, а потом шли провожающие. Пошел вдали и Иконников, не теряя из виду учителя. Когда процессия вышла из переулка, студент прибавил шагу, догнал учителя и шел несколько секунд с ним рядом.

И, наконец, обратился к нему:

— Простите. Но вы были, кажется, женихом покойницы?

Учитель поднял голову и сначала бессмысленно посмотрел на студента. А потом подозрительно вгляделся в его лицо и ответил резко и озлобленно:

— А вам-то какое дело… господин студент?

Иконников почувствовал, что краска заливает ему лицо. Он не ожидал грубого тона. Хотел было ответить тоже резкостью и отойти. Но подумал, и остался.

— Я не хочу касаться вашей раны… — сказал Афанасий Петрович почти нежно. — Но вы… узнали меня?

Учитель вздрогнул и выпрямился. Впился глазами в лицо студента и вдруг опять как-то съежился и поник головой.

— Так это вы?.. — сказал он, не глядя. — Впрочем, я вас тогда не видал… я видел только ее!.. Что же вам нужно? — тихо спросил он после паузы. — Зачем вы пришли?

Афанасий Петрович взял его за рукав.

— Клянусь Богом, что я видел ее тогда в первый раз в жизни! — горячо воскликнул студент. — Я даже и сейчас не знаю ни ее имени, ни фамилии. Это была шалость… обыкновенная ребяческая шалость двух случайно встретившихся людей.

Учитель искоса глядел на студента и о чем-то думал.

— Пойдем медленнее, — вдруг сказал он.

Они пошли тише. Иконников начал было рассказывать про случай у Никитских ворот, по учитель его перебил:

— Одну минуту! Раньше я вам задам два вопроса. Позволите?

— Пожалуйста!

— Вот вы говорите, что не знаете даже и сейчас да имени, ни фамилии покойницы? Но откуда же вы узнали, например, что она умерла, что ее хоронят сегодня и даже где хоронят? Погодите, — остановил он хотевшего ответить студента. — Откуда вы узнали, что я ее жених, да и вообще, откуда вам все известно?

Иконников обстоятельно ответил, и учитель, очевидно, успокоился. По крайней мере, он уже менее подозрительным тоном сказал:

— Ну, теперь расскажите. Как это вышло?

Афанасий Петрович рассказал, и они шли некоторое время молча.

— Кто мог подумать, — покачал учитель грустно головой. — Знай я все это раньше, я поступил бы совершенно иначе! Но, войдите и в мое положение: почти накануне свадьбы я вижу, что мою будущую жену кто-то несет по улице на руках! Вскипел, признаться. Приехал и рассказал ее родителям.

— Но почему же вы не переговорили прежде всего с нею? — воскликнул Афанасий Петрович.

— Судьба! Когда я приехал к ним, она была, кажется, у портнихи. Мне бы подождать ее, да расспросить… Но у меня так клокотало все внутри, так клокотало!.. Я и брякнул! Обидно мне было тогда, — продолжал он, помолчав. — Считал, что издевается она надо мной… обманывает! На беду ехал тогда я не один, а со своим будущим шафером. Он, собственно, и указал мне на вас, когда вы ее переносили.

Учитель замолчал и задумался.

— Почему же она покончила с собой? — спросил Иконников. — Разве нельзя было все это уладить? Или, может быть, родители ее… чем-нибудь обидели?

Ответа он не получил. Прошли молча шагов двести.

— Вы пойдете на кладбище? — спросил учитель.

— Нет, зачем же! Моя миссия, собственно, закончена.

— Да, да… конечно! Ну, спасибо вам! — вдруг протянул он студенту руку. — Вы сняли с моей души большой камень! Ведь я бы всю жизнь думал, что она мне изменяла.

Он остановился и взял студента за пуговицу.

— Вот что. Вы позволите к вам как-нибудь зайти? Вы скажете мне свой адрес?

— Пожалуйста! Буду очень рад!

Иконников подал ему свою визитную карточку. Учитель прочел ее и спрятал в карман.

— Спасибо! Я Даже, может быт, сегодня зайду! Вы будете вечером дома?

— Буду!

— Вот и зайду! Простите! — спохватился он. — У меня с собой карточки нет. Но все равно: учитель Гиацинтов!

Лицо у него прояснилось. Он пожал крепко руку Иконникову и побежал догонять процессию.

Иконников отправился в нормальную столовую, пообедал и пошел бродить по улицам. Весна постепенно и заметно вступала в свои права. Улицы очистились от снега, бурных потоков нигде уже не было, и навстречу попадались люди в весенних костюмах. Мимо Охотного ряда прогнали целую толпу студентов, окруженную плотным кольцом городовых… Городовые шагали с нахмуренными лицами, с сознанием важности того долга, который они выполняют. А студенты шли, вплетая в шум улицы гул молодых голосов и звонкого, безмятежного смеха. На тротуарах останавливались прохожие, и почти все сочувственно смотрели им вслед. И только один, с мясистым, как у бульдога, лицом, смахивающий на купца, плюнул и крикнул, грозя сучковатой палкой:

— Смеетесь?.. Шарлатаны!.. Сволочь!..

До Иконникова долетела эта ругань, и у него явилось желание подойти и дать этому хулигану по физиономии. Но одумался и пошел дальше. Вернулся он домой к вечеру, просидел с самоваром до десяти часов, поджидая учителя. И решил, наконец, что тот сегодня не придет. И только хотел идти за перегородку ложиться, — как в дверь раздался довольно сильный стук.

— Войдите! — крикнул Афанасий Петрович.

Дверь отворилась, и на пороге появился Гиацинтов. Он был пьян так, что еле держался на ногах, но все-таки прошел в номер и спросил:

— Можно у вас… посидеть пять минут?

Иконников пододвинул ему кресло.

— Пожалуйста… раздевайтесь!

Учитель долго балансировал, снимая пальто. Наконец, при помощи студента, снял его и даже повесил на вешалку. А потом плюхнулся в кресло и посмотрел мутными глазами на стол.

— Само-овар?.. А во… водки… не-ет?..

— Я не пью, — сказал спокойно Иконников. — Да и вам, кажется, сегодня не следовало бы!

Учитель пьяно улыбнулся.

— Мда!..Конечно!.. Я сегодня… как говорится, пьян!.. Пьян! — взвизгнул он плаксиво. — Похоронил ее… голубку Зиночку!..

Иконников молчал, а Гиацинтов продолжал, раскачиваясь в кресле:

— Закоо…пали в сырую землю!.. Навсегда!.. Чистую голубку… мученицу!..

Оп наклонился к Иконникову, обдавая его запахом водки:

— А ведь я тогда… утаил!.. Помните: про родителей?.. Ведь отец-то… этот… полный, с лысиной… Бил ее!.. Ей-Богу!.. Всегда бил!.. Еще до этого случая…

— Да неужели? — ужаснулся Иконников.

— Говорю: ей-Богу, значит, верно!.. А в тот вечер… при мне избил! На моих глазах!..

— И вы… не заступились?

Учитель бессмысленно на него посмотрел…

— Почему же вы не заступились? — переспросил негодующий Иконников. — Ведь при вас же били женщину?..

— Не заступился, потому что… я… я… скот!..

Он вдруг начал бить себя кулаком в грудь.

— Мерзавец я!.. Подлец, хотя и… интеллигент!.. Сукин сын!.. Я тебе больше скажу, — вдруг перешел он на «ты». — Я радовался, когда он ее бил!.. Понимаешь: радовался, как последняя дрянь!.. Думал, что изменяет мне… Так на же, мол, тебе: тебя бьют, а я… я… ин… ин-теллигент, радуюсь!..

Он начал плакать мелкими, пьяными слезами… Говорил о своей любви к покойнице, о том, как мечтал вырвать ее из этой атмосферы. Клялся, что он — передовой, что стоит за равноправие женщины.

Заснул он в этом же кресле, уронив голову на руки, брошенные на стол.

И храпел до самого утра, мешая спать Иконникову.

VIII

Утром учитель ушел. Иконников еще не проснулся, и Гиацинтов, крадучись, и озираясь по сторонам, на цыпочках, осторожно вышел из номера. Проснувшись, студент не нашел уже его в номере.

Иконников встал, не спеша оделся, вымылся, позвал коридорного и приказал проветрить номер, в котором стоял запах винного перегара. И, пока номер прибирают, решил пройти к Рудзевичу.

Казимир Францевич был один, с неизменной бутылкой водки на столе, сумрачный и чем-то расстроенный. Ходил, по обыкновению, из угла в угол и на ходу бросил Иконникову:

— Присаживайтесь! Если хотите чаю — прикажите подать самовар. Когда я один, он мне не требуется.

Тут только Иконников заметил отсутствие Филатова.

— А где же Филатов? — спросил он.

Рудзевич повернул к нему голову, остановился и заложил руки в карманы брюк.

— Позвольте мне вас, коллега, спросить: где Филатов? Вы же с ним вышли, а не я!

Иконников почувствовал, что попал в неловкое положение, и что нужно солгать, чтобы не подвести Филатова.

И он ответил с деланным удивлением:

— Ей-Богу, не знаю где он! Вышли мы вместе, но потом он простился со мной и пошел. Мне он сказал, что идет по делу.

— Странно! — Рудзевич опять заходил по номеру. — Я, видите ли, боюсь одного: Филатов мальчишка и не умеет управлять своими страстями. И я уверен, что он полез на какую-нибудь нелегальную сходку.

— Конечно, это дело его, — продолжал Рудзевич. — Живи он один — пусть нарывается на какую хочет историю! Но он живет со мной и знает прекрасно, что за мной следят. Случись что, — первым долгом ко мне явятся.

Положение Иконникова становилось скверным. Он был теперь между двух огней: покрывая Филатова он, тем самым, подводил Рудзевича.

Приходилось действовать дипломатично.

— А вы бы, Рудзевич, на всякий случай, приняли меры! — сказал он, подумав. — Мало ли что может случиться! Вдруг Филатова арестовали?

Иконников уже не сомневался, что это так именно и случилось.

— Вы посмотрите: одиннадцатый час, а его еще нет! Право, что-то подозрительно!

— Мне нечего принимать меры. У меня здесь ничего нет. Но меня просто впутают в историю с Филатовым. Они ждут только предлога.

Иконников посидел еще с полчаса, а потом пошел к себе. Номер его был уже прибран, он напился чаю и решил пойти в университет.

Еще издали, подходя к университету, Иконников увидел, что и сегодня пришел напрасно: вся Моховая была запружена полицией, и мимо нее, как сквозь строй, проходили кучки студентов. Опять, как и вчера, студенты шли с веселыми лицами, остря и перекидываясь ироническими фразами, а на них глядели хмурые лица городовых, с застывшей готовностью, по первому знаку начальства, произвести расправу.

Попадались студенты и с возбужденными лицами, настроенные демонстративно. На углу Воздвиженки загремела вдруг песня, подхваченная сотней молодых голосов… Конные городовые вонзили шпоры в бока гарцующих коней и понеслись карьером. Песня оборвалась, демонстранты рассеялись, и атака городовых пропала.

Рядом с Иконниковым стояла какая-то, прилично одетая, старушка.

Она не успела посторониться, и лошадь одного городового прижала ее к стене дома. Старушка отчаянно закричала, но городовой, не обращая внимания, продолжал осаживать лошадь…

Иконников возмутился и ударил кулаком лошадь по заду так, что та шарахнулась с тротуара. Но маневр студента был замечен, и его сейчас же схватили. Может быть, он был бы даже избит, потому что повернувший лошадь городовой выругался и поднял над студентом нагайку, но удар остановил подбежавший помощник пристава.

— В чем дело? — опросил он у одного из державших Иконникова городовых.

— Сопротивление полиции, ваше бро-дие! — отрапортовал тот, делая под козырек. — Ударил лошадь!

— Да… ударил! — крикнул Иконников, полный негодования. — Но ударил потому, что она чуть было не задавила какую-то даму! Надо смотреть на что лезешь!

— Прошу замечаний не делать! — сухо сказал полицейский и сделал жест. — Взять!

Иконникова довольно грубо толкнули в спину и повели. На углу Никитской его сдали конвою из городовых, который охранял кучку студентов, человек в двадцать. Минут через десять привели еще партию студентов, всех их сбили вместе, и повели, окружив нарядом полиции.

Иконников был страшно возмущен. Озлобление нарастало в его груди, и ему хотелось громко кричать о несправедливости. Но он сознавал, что это бесполезно, и потому шел молча, кусая от негодования губы.

Неловко он себя чувствовал в том положении, в котором очутился. Идти под конвоем полиции, среди белого дня, по шумной улице, ему приходилось в первый раз в жизни, и казалось, что все взгляды прохожих и проезжающих останавливаются именно на нем, которого, как преступника, ведут под конвоем. Но, бросив исподлобья взгляд на ближайший тротуар, студент успокоился: будто одно неразрывное звено сковало всех этих студентов с шумной улицей, и Иконников видел, как эта улица страдала одним общим страданием, переживала то же, что переживают студенты.

Привели студентов в Арбатскую часть. Большинство их сейчас же куда-то увели, а некоторых, в том числе и Иконникова, оставили для составления протокола. И когда очередь дошла до Иконникова, и он обстоятельно рассказал приставу за что его взяли, — тот покрутил усы и сказал околоточному надзирателю:

— Составьте протокол и отпустите!

Возвратись домой, Иконников прошел было к Рудзевичу справиться о Филатове, но номер Рудзевича был заперт, и коридорный сказал, что Казимир Францевич с утра ушел в город и еще не возвращался.

Не видел коридорный и Филатова.

Дома Иконникову не хотелось оставаться. Слишком кипело в груди и назревала потребность с кем-нибудь поделиться пережитым. И вдруг вспомнил Розу Самойловну.

Но как найти курсистку? Слышал он как-то мельком от Филатова, что она живет где-то в номерах на Цветном бульваре, но в каких номерах — Филатов так и не сказал.

Иконников решил, что «язык доведет до Киева», и пошел. Дошел до Цветного бульвара и вошел в первые же номера. Навстречу ему вышел заспанный, плутоватого вида коридорный и на вопрос студента: здесь ли живет курсистка Роза Самойловна? — вдруг глупо хихикнул.

— Чиво? Девочка, Роза, дивствительно у нас обитают! А другой что-то не слыхали!

— To есть как: девочка? — крикнул студент. — Какая девочка?

Коридорный смутился и переминался с ноги на ногу.

— Известно: какие бывают девочки! Гулящие!

Иконников решил, что, очевидно, он не туда попал и только было повернулся, чтобы выйти на улицу, как дверь отворилась, и вошла Роза Самойловна. Увидев Иконникова, она страшно смутилась, густо покраснела, но потом быстро овладела собой.

— Здравствуйте! — уже спокойно сказала она, протягивая студенту руку. — Вы ко мне?

Иконников смутился не менее ее. Будто поймала она его на каком-нибудь некрасивом поступке. Он еще не пришел в себя от того, что услышал от коридорного, и растерялся, не, зная, что ему теперь делать.

— Да… к вам! — пробормотал он смущенно. — Вы позволите к вам зайти на минуту? У меня есть дело.

— Пожалуйста! Пойдемте наверх!

Она обернулась к коридорному.

— Василий! Принесите мне самовар!

Придя к ней в номер, Иконников снял пальто, присел на диван и рассказал Розе Самойловне происшествие сегодняшнего дня. Та слушала молча, улыбаясь краями губ. И когда студент окончил, она посмотрела на него, не то с сожалением, не то — с укоризною.

— Не знаю, чего вы так возмущаетесь? То, что произошло с вами сегодня — случается со многими.

Иконников пожал плечами, а Роза Самойловна добавила:

— Погодите: не то еще с вами будет! Стоит вам только ближе приглядеться к окружающей обстановке, исчезнет ваша «беспартийность»! Скажите: видели вы Рудзевича?

Иконников рассказал ей про исчезновение, Филатова, про тревогу Рудзевича и высказал опасение, что Филатов арестован.

Курсистка встревожилась.

— Это будет неприятно. Жаль Филатова, но могут быть скверные последствия и для Рудзевича.

Внесли самовар. Роза Самойловна занялась хозяйством, а Иконников смотрел на нее и думал о том чудовищном, что сказал про нее внизу коридорный. Нет, тут какое-нибудь страшное недоразумение. Надо открыть ей глаза.

Положение студента было ужасное. Он был уверен, что коридорный пьян, и не сознавал, что говорит. Но как сказать это Розе Самойловне. В каком виде, наконец, он ей это скажет? А не сказать, значит, предоставить этому нахальному лакею чернит ее направо и налево. Хорошо еще, что он нарвался на Иконникова, который курсистку знает. Но ведь он может так сказать про нее и первому встречному!

— У вас, кажется, коридорный вечно пьян, — сказал он, после некоторого раздумья.

Роза Самойловна удивилась.

— Неужели? А я, признаться, не знала даже, что он пьет! А почему вы это думаете?

— Да он такие вещи говорит! Я бы на вашем месте положил этому конец!

Курсистка слегка изменилась в лице.

— Я вас не понимаю! Про кого же он, например, говорит?

— Про вас!

Роза Самойловна в это время вытирала полотенцем стакан. И вдруг Иконников увидел, как вспыхнуло ее лицо и как потом будто застыло и сделалось каменным. И в упор глядя на студента, она сказала спокойным, ледяным голосом:

— Я… догадалась! Он говорил про меня, что я… проститутка? Он сказал почти правду!

Иконников остолбенел. Будто холодной водой окатили его с ног до головы… Широкими, полными ужаса глазами, смотрел он на курсистку.

— Видите ли, Афанасий Петрович… Я вынуждена жить по такому документу, иначе меня, как еврейку, сейчас же выселят.

Это был для Иконникова, какой-то новый кошмар. Он еще плохо разбирался в том, что сказала ему сейчас курсистка, но чувствовал, что здесь происходит нечто такое, отчего должна, застыть кровь человеческая…

— Это было нужно, — сказала Роза Самойловна, совершенно спокойно. — Наука требует иногда маленьких жертв.

Иконников махнул рукой и вдруг сорвался с места, схватил фуражку и пальто с вешалки и выбежал в коридор. Затем, сбежал вниз по лестнице, на ходу одевая пальто, и, едва сдерживая рыдания, вышел стремительно на улицу.

На улице было уже темно. Газовые фонари тускло отсвечивались на сырости тротуара, и на Иконникова надвигалась далекая ночная тьма. Он прислонился к стене и долго смотрел тупым взором на мостовую… Мимо него шли прохожие, и некоторые из них останавливались, подозрительно смотрели на студента и шли дальше, покачивая головой.

Наконец, Иконников пришел в себя, надвинул глубже на глаза фуражку и пошел. И долго шел он без всякой намеченной цели, сознавая, что его собственная обида, — смешна и ничтожна в сравнении с великой обидой этой маленькой еврейки!..

Вернулся он домой довольно поздно, и открыл ему парадную дверь не швейцар, как обыкновенно, а городовой.

Иконников сразу сообразил, что тут что-то неладно, но не подал виду и поднялся наверх. К его удивлению, дверь его номера оказалась открытой и, войдя, он увидел жандармского офицера, полицию и двух штатских, сидевших, при свете лампы, на диване и на стульях.

— Студент Иконников? — вежливо спросил, жандармский офицер в ответ на удивленный взгляд.

— Да!..

— Простите, что мы без вас. Но вот, — жандарм протянул ордер. — Приказано произвести у вас обыск.

Иконников пожал плечами.

— Сделайте одолжение! Но, на основании чего? Я ни в чем не замешан!

Офицер загадочно улыбнулся.

— Я не сомневаюсь! Но… вы сами знаете, — я исполняю только приказание!

— Я вам дам сейчас ключи от комода и стола, — сказал студент, вешая пальто.

— Не беспокойтесь! Все уже закончено. А вот вы… напрасно раздеваетесь.

— А что?

— Вам придется ехать со мной! В ордере это тоже говорится.

Студент надел опять пальто, и все вышли. У подъезда стоял извозчик, и на него любезно указал жандармский офицер. И, когда Иконников сел, — офицер сел с ним вместе, и они поехали. Пробовал было студент по дороге заговаривать, узнать, куда его везут, — жандарм настолько уклончиво отвечал, что расспрашивать дальше было бесполезно.

Привезли Иконникова во двор какого-то мрачного здания в переулке, провели в маленькую, узкую дверь, затем длинным коридором, и ввели в просторную комнату с кожаным диваном и лакированным деревянным столом.

— До утра вы пробудете здесь, — мягко, и словно извиняясь сказал студенту жандармский офицер. — Здесь можно спать: на диване есть кожаная подушка.

Жандарм устало улыбнулся и исчез за дверью. Иконников остался один и начал осматриваться. Комната была квадратная, в два окна, и на обоих — студент заметил решетки. С потолка спускалась электрическая лампа, но она была на такой высоте, что ее нельзя было достать рукой.

Афанасий Петрович сел на диван и начал думать о причинах своего ареста. И вдруг — начал догадываться. Да, да… не могло быть никакого сомнения: его арест находится в связи с исчезновением Филатова! Очевидно, Филатова гоже арестовали. Но причем тут, он, Иконников?.. Могли арестовать Рудзевича, это было бы объяснимо, но его… Все это было покрыто какой-то тайной. Но впечатления сегодняшнего дня были настолько сильны, что студент просто устал думать и скоро заснул, не снимая тужурки.

Утром его снова провели коридором и ввели в кабинет, где за письменным столом сидел пожилой жандармский полковник. Он любезно указал Иконникову на кресло, предложил папиросу и долго расспрашивал о Филатове и Рудзевиче. Иконников был очень осторожен и отвечал довольно уклончиво. Причины же своего ареста так и не понял. Упоминал полковник о каком-то преступном сообщничестве, для которого, якобы, студенты сбирают деньги… Но что это было за «сообщничество», и причем тут был опять-таки Иконников — осталось по-прежнему загадкой.

После допроса студента усадили в крытые дрожки, и он, в сопровождении жандармского вахмистра, был отвезен в Бутырскую тюрьму и сдан по разносной книге в контору. Здесь его обыскали, а затем отвели в одиночную камеру.

И когда захлопнулась тяжелая дверь, студенту показалось, что кто-то властный и недремлющий, пробудил его от долгого сна и втолкнул в эту жизнь, чтобы начать ее сызнова. И все прошлое: промелькнувшее детство и проходящая юность, показались ему такими далекими и чуждыми его сердцу, будто принадлежали не ему, а кому-то другому, кто остался за стенами этой серой тюрьмы.

В окно с решеткой гляделся клочок солнечного, весеннего неба… И такой он был маленький и жалкий в сравнении с мраком, царившим в камере, и так скупо бросало солнце в камеру лучи, что, казалось, что кто-то наивный и неопытный пытается игрушечным фонарем осветить большую подземную шахту…

И вся жизнь показалась студенту происходящей на дне большой подземной шахты…

Через десять дней, утром, Иконникова вызвали в тюремную контору и объявили, что он свободен и может идти домой.

Вышел он из ворот тюрьмы немного похудевшим, словно перенесшим тяжелую болезнь, и усталым от бессонных ночей. И в глазах его, до сих пор ясных и даже немного лукавых — теперь залегли отблески пережитого, и потому они были слегка грустны.

Дома его встретил коридорный, передал ему ключ от номера и рассказал об аресте Рудзевича, за час до ареста Иконникова. О Филатове коридорный ничего не знал.

В номере Иконников нашел все на своем месте. И только было расположился пить чай, как быстрой походкой вошел Рудзевич.

— Понравилась вам, коллега, Бутырка? — спросил он, здороваясь.

— А вы откуда знаете, что я в ней сидел? — удивился Афанасий Петрович.

Рудзевич улыбнулся.

— Я тоже в ней сидел! Но мне, как человеку уже бывалому, сообщали все, что меня интересовало.

— Я даже не знаю: за что я сидел! — нахмурился Иконников.

— А я знаю. Это нас с вами Филатов подвел!

Иконников сделал большие глаза.

— Филатов? А он… тоже арестован?

— И теперь сидит. Я же говорил вам тогда, что он выкинет какой-нибудь фортель! Он, видите ли, участвовал в организации общества помощи ссыльным студентам. Общество это только намечалось, намечались члены его, и Филатов записал и меня и вас в комитет.

— Ну?

— Ну, а когда влопался на какой-то сходке, то, при обыске, нашли и эту бумажонку.

Теперь Иконникову стали понятны слова жандармского полковника о «преступном сообщничестве». Также становилось ясным, почему Иконников был арестован.

На следующий день студентов вызвали в участок и объявили, что они высылаются в административном порядке под надзор полиции: Рудзевич в Вологодскую губернию, а Иконников — в Архангельскую. Для необходимых сборов им дали двадцать четыре часа.

Придя домой, Иконников начал приготовляться к дальней дороге. Он написал подробное письмо отцу, сложил книги, белье, платье. А затем пошел в город, проститься кой с кем из знакомых и вернулся домой довольно поздно. Хотел зайти к Рудзевичу, думая, что он дома, но швейцар сказал, что перед вечером за Рудзевичем заходил какой-то господин, и они вместе вышли.

На другой день, утром, Иконников был уже совершенно готов к отъезду. Осталось только увязать чемодан, что он и стал делать. Дверь в номер отворилась, и кто-то вошел. Думая, что это Рудзевич, Иконников даже не обернулся — он сидел на полу, спиною к дверям, — а сказал:

— А я к вам хотел только что зайти!..

Но, не получив ответа, обернулся и увидел Прохорова. Тот был в пальто и в фуражке, и вид у него был до того растерянный и взволнованный, что Иконников вскочил:

— Что это с вами, коллега?.. Что-нибудь случилось?..

Прохоров грузно опустился в кресло и глухо сказал.

— Да!.. Рудзевич… умер!..

Иконников смотрел на него с ужасом, не веря собственным ушам.

— Отравился вчера вечером в ресторане!.. Вместе с Спириденко…

— Спириденко?.. Художником?

— Да!

— Как же это… — Иконников не мог собрать своих мыслей. — Но… кто вам сказал?

— Сейчас узнал в городе. Да и в газетах сегодняшних уже есть…

Иконников присел и стал тереть лоб… Он был до того подавлен, что не мог даже говорить…

А Прохоров помолчал немного и стал говорить, опустив голову:

— Мне рассказывали, как они умерли… Эффектно умерли, как в романах. Перед вечером их видели вместе на Тверском бульваре. А потом, нашли уже мертвыми, в отдельном кабинете одного ресторана… Спириденко был выбритый… изящно одетый… в петличке роза… А на столике стояли живые цветы… шампанское… фрукты… Лежал открытый томик Поля Верлена и… оплаченный счет…

IX

Светало… Товаро-пассажирский поезд, в котором ехал Иконников, остановился на каком-то разъезде, в нескольких верстах от Архангельска. Поезду предстояло стоять долго, ожидая встречного, и некоторые пассажиры вышли из вагонов, и прохаживались тут же…

Разъезд был в лесу, и полотно дороги бежало в нем верст на двадцать. Поезд стоял, а по сторонам плотною стеною росли сосны и ели, прямые, высокие, дерзко вонзавшие верхи свои в еще темное небо, будто смущенное грядущим рассветом…

Иконников тоже вышел из вагона и пошел вперед… Вдали были слышны голоса, лязганье пилы и удары топора по дереву… Подойдя ближе, Иконников увидел, что железнодорожные рабочие делают в лесу просеку. Дружно нападали они на намеченное дерево, вонзали в него орудия свои и встречали падение жертвы криками удовлетворения… И шли они постепенно в глубь леса, оставляя позади себя неподвижные трупы деревьев. И были все это молодые и крепкие сосны и ели, оторванные от сочной земли, их взрастившей…

И падали деревья, гулко ударяясь упругими молодыми стволами о глухо стонавшую землю, — падали, некоторые безмолвно, словно подчиняясь карающей их деснице, другие — негодуя, обращая трепетные ветви свои к бесстрастно-холодному небу…

И стонал весь лес, и роптал ветер в его листве, видя, как гибнут молодые силы, — гибнет будущее могучего, старого леса…

Сергей Гарин
«Современник» № 10, 1911 г.