Виктор Ирецкий «Обида»

I.

Старик Прозоров доживал седьмой десяток. Огромное дело свое — мануфактуру — он уже давно передал сыновьям и только время от времени, по праву старшего, заглядывал в контору, просматривал балансы и, задав несколько вопросов кому-нибудь из сыновей, уходил, почтительно провожаемый служащими. Может быть, дело велось и не так, как при нем, но он не вмешивался. Сыновья его — три крепкие дуба, кряжистые, немного хмурые, упрямые, — своего не упускали, и капитал фирмы все рос и рос.

Для себя старик оставил садик на дворе, присмотр за домом и глухими приземистыми амбарами, заваленными товаром, — и еще благотворительность. Случалась ли беда какая в его районе, пожар ли, внезапная смерть, старик Прозоров на другое утро уже был там на месте, и старым опытным умом озирал с высоты своих шестидесяти восьми лет чужое бедствие. Вникнет, покряхтит, припомнит такой же случай в прошлом, а потом подойдет к вдове или вообще к пострадавшему и, чтобы не слыхали другие, прикажет вечером зайти к нему в кабинет. Никто греха на душу не возьмет и не скажет, чтобы Василий Петрович в таких случаях не помог. То на службу определял, то деньгами выручал, а то просто товару приказывал выдать из конторы: торгуй, дескать, наживайся и восстанавливай прежнее.

Тихой безмятежностью, благодушием и несуетностью веяло от старого сморщенного лица Василия Петровича, от его седой бородки, на тупой клин похожей, и только маленькие острые глаза его, как неугомонные сверлила, вечно были в движении и то и дело напоминали, что жив был дух в этом старом изношенном теле и жаден к восприятиям.

Но если бы порасспросить Василия Петровича хорошенько, то на деле оказалось бы, что безмятежность его не настоящая. Уже лет десять, как ежедневно ловил он себя на тревожной мысли о смерти, особенно когда по старой привычке каждое утро просматривал на первом листе газеты объявления о смерти и похоронах. Сначала умирали знакомые, потом старшие друзья, а потом и сверстники. Длинной вереницей проносились перед ним тени дельцов, воротил, самодуров, злых и добрых, крикунов и тихонь, которых помнил еще совсем меленькими. И чем дальше, тем все чаще звучали прощания с уходившими из жизни, и каждый раз неугомонный поднимался вопрос: а когда же мой черед?

Не боялся он смерти, но томился ожиданием, отсрочкой, которая подкарауливала его на нежданном месте. Да и не жалко было умирать! Жизнь свою он прожил полно и вкусно, боролся, страдал, наслаждался, знал, что такое восторг и достижение. Хорошего всегда было больше, чем плохого, а тревоги и горести разрешались благополучно. И с женой жил хорошо, сначала даже влюбленный в нее, потом уж по привычке любил и, когда умерла она, думал о ней с хорошим, но спокойным чувством.

Нет, не жалко было оставлять жизнь. Использовал он ее всю, и теперь с невозмутимостью мудреца предоставлял место для других. Много раз ходил на кладбище осматривать фамильный склеп и примерял к себе могилу рядом с покойной женой и дочерью. Но не испытывал никакой жалости к будущему, которое обратит его тело, мысли, жизненный опыт — в ничто. Свыкся с этим и не скорбел нисколько.

А смерть все еще не думала приходить, и Прозоров, просыпаясь рано утром, с улыбкой говорил себе:

— Не поспело еще, значит, время. А, может, сегодня?

И с хитрой гримасой говорил своему незримому собеседнику:

— Боюсь, думаешь? Совсем не боюсь. А даст Бог пожить еще — спасибо скажу.

II.

С некоторого времени — Прозоров это сам в себе обнаружил — он по утрам такие разговоры с собою перестал вести. Как проснется, сейчас же за газету. Самому, правда, лежа читать неудобно, но пока услужающий Петька примчится, Василий Петрович как-никак строчек пять глазами пробежит и, вместо мыслей о смерти, набьется полная голова мыслей о войне.

Богат был его жизненный опыт. Помнил прежние войны, знавал многих очевидцев сражений, но то, что узнавал про теперешнюю войну, было необычайно и не похоже ни на что прошлое. Всякий расчёт нежданно разрушала эта воина. Прикинет это он в уме насчет, скажем, исхода наступления или нового союза, прочтет, что умные люди про это пишут, а выходит все по иному. Хотя бы наоборот — и то не получается. Все спутала, перемешала и над всем насмеялась беспримерная война. Уж на что торговые люди предчувствия разные имеют и иной раз события лучше дипломата какого предвидят, а и то на деле, оказывалось, чепуху говорили.

— Вавилонское столпотворение в умах, стало быть, — объяснял себе старик и думал о том, что если бы по настоящему в Бога верил, то следовало бы прийти к заключений, что решил Господь грешную землю наказать и отшиб у всех разум: никто ничего не понимает, а пророки разные да предсказатели только народ морочат.

— И чем же это все кончится? — спрашивал себя Прозоров, чувствуя, что это не праздный вопрос для него, а мучительно острый, волнующий, от которого больно замирает его старое сердце.

И задаваясь каждодневно этим вопросом, Василий Петрович наткнулся однажды на злую, жестокую мысль, что пожалуй, не доживет он до разъяснительного конца, и когда будет отлетать его душа, недоуменно поглядит она на покидаемую землю, верный ужас пронизал все поры его изветшавшего сердца и задрожали колени: хотелось жить еще, ах, как хотелось!

Теперь он уже просыпался не с улыбкой, не с хитрой гримасой лукавца, которому удалось пройти незамеченным сквозь строгий дозор смерти, но просыпался угрюмый и беспокойный. А смерть миловала пока что. Много ровесников его за это время перемерло а он продолжал жить, читал по утрам газеты, но досадной отравы были полны его думы, что вот в самом интересном месте посмеется над ним судьба, и конца он так и не узнает.

Уж и революции дождался, видел и сам переживал ликование большое, и были дни, когда уверенно думал, что это и есть конец, завершающий войну, и снова как будто возвратилась к нему обреченность, спокойная, благодушная.

— Теперь, кажись, и умереть можно.

А потом опять, как прежде: замутила Россиюшка, заголосила как кликуша, как бесноватая, — и вновь всякий умственный расчет разрушался: ничего не понять, — где конец, где начало.

Приходили сумрачные сыновья — три кряжистые дуба, на кусты осенние теперь похожие — и допытывались у старика-отца: как быть? что делать? Деньги из банков не выдают, товар забирают, а приказчики и рабочие автономную комиссию какую-то придумали. И чего хотят, — сами толком не знают.

Раньше, бывало, от совета и руководства старик никогда не отказывался, особенно, если сами просят, а теперь только руками разводил.

— Вы молодые, — говорил. — Вам лучше понимать. Теперь ведь все, что по старине, — насмарку. Читал я где-то, будто острова есть такие, на которых еще дикари живут. Так они стариков своих душат. Чтобы новизне всякой не мешали. Старики-то ведь за старое любят кре-е-пко держаться.

— Да, что там старое или молодое! — сокрушенно возражали сыновья. — Не в том дело. Неразбериха — вот в чем беда. И потому плана на будущее не можем составить.

Да, будущее! Словно первые люди на землю вернулись, и живут себе без плана, без предусмотрения. А тут еще нужда пошла: как продадут что, так деньги на уплату приказчикам да рабочим и уйдут. На новый товар денег не хватает, и ткани все реквизированы. Что тут поделаешь!

Разваливалась старая, но крепкая и хорошо налаженная машина, и приходило в расстройство все, начиная от книг торговых и кончая дружинами замков. Обидно было старику, что рушится его дело, большое солидное дело, но не это все-таки было главное, что его печалило.

— Конец какой будет, хочу знать! — упрямо говорил он себе. — Желаю последствия видеть. И потому не хочу умирать. Ни за что не хочу!

И думал он о том, что если бы с Богом пришлось ему беседу вести, то не молитвенно просил бы, а требовал бы продолжения жизни, требовал бы, как должного, потому что трудом, горячею любовью и обидой выстрадал он свое право — глазами увидеть завершительный конец. И так как не умирал, то искренне начинал верить, что Господь действительно предоставил ему это простое и справедливое право.

Сам того не сознавая, так он молился. Случалось это с ним и в ночной тиши, когда томила старческая бессонница, и у разгоревшейся печки, в которой резвились бодрые прожорливые огоньки, а то случалось и днем, на прогулке по безлюдной пустынной улице в морозный солнечный день.