Николай Олигер «Человеческое»

Товарищ Николай, худощавый и слабосильный человек, во время деловой поездки по южным городам внезапно заболел. За последнее время случалось слишком часто обходиться без обеда и не спать по ночам, а погода была скверная, — сырая и холодная. Где-то схватил простуду, которая быстро развилась и осложнилась, найдя благоприятную почву.

Дня два Николай перемогался, ходил на собрания, организовывал новые кружки, много говорил охрипшим от простуды голосом, но, наконец, не выдержал и слег. Этот момент болезни захватил его на конспиративной квартире, которая совсем не была приспособлена для больничных целей, и потому приходилось думать о переезде куда-нибудь в более удобное место.

Старый приятель и однокашник Николая, комитетчик Спиридон, сидел на продавленной кушетке, в ногах у больного, и сосредоточенно почесывал давно небритую бороду.

— Черт знает, какое дело! В больницу тебе нельзя. Паспорта порядочного у тебя нет, а в больницу не примут без паспорта. Разве на частную квартиру куда-нибудь? Напуганы теперь черти-либералы. Откажутся… Не можешь ходить-то?

— Не могу! — виновато признался больной.

— А я на тебя для сегодняшней массовки очень даже рассчитывал… Ну, да ничего не поделаешь, — если уж вздумал ты хворать, как буржуй какой-нибудь… Нашему брату этого не полагается. Так ты вот что: полежи пока здесь, а мы разведаем. К вечеру, авось, уже можно будет тебя перевезти. Только больше недели не хворай. Уж ты постарайся…

Николай терпеливо пролежал до вечера в темном и душном чуланчике, на жесткой кушетке, морщился от боли и тихонько вздыхал. Прихварывать ему случалось нередко, но каждая болезнь обязательно вызывала в нем острое чувство виновности. Начинал считать себя дармоедом и лежебоком и казнился, что так мало успел сделать, пока еще был здоров. В партии товарищ Николай работал уже давно, втянулся в работу по уши и вне этой работы для него не существовало никакой другой жизни. Иные товарищи не особенно любили его за тяжелый характер, но ценили как работника очень высоко: выше Спиридона.

На ближайшие дни как раз приходилась масса самых неотложных дел, от неисполнения которых мог пострадать целый партийный район, — и некоторые дела были такого сорта, что успешно выполнить их мог бы только сам Николай.

Когда совсем стемнело, больного одолел особенно острый приступ тоски и досады. Он стиснул зубы, чтобы не застонать случайно, и попробовал пройтись по комнате. Голова была тяжелая, как котел, во рту пересохло от жара и язык с трудом поворачивался. А, главное, с каждым шагом какая-то горячая тяжесть с мучительною болью перекатывалась под черепом и заслоняла глаза красным туманом.

Нет, куда уж! Ясное дело, что необходим полный отпуск на неопределенное время. Хорошо бы теперь, чтобы не вводить партию в лишние расходы, попасть в тюрьму и там отболеть, а потом опять выйти на волю. Но такое уже дело тюрьма: и сажают, и выпускают совсем не тогда, когда хочется.

Спиридон явился на конспиративную квартиру поздно вечером, усталый, растрепанный и грязный. Ему только что пришлось отмахать верст десять под дождем и по слякоти.

— Ну, устроил… Можно бы и раньше, да массовка задержала… Есть у нас тут два студентика, — так, из сочувствующих. Парни еще совсем пустые, но добросовестные, и довериться им можно. Живут они вдвоем в одной комнате и ждали к себе еще третьего товарища, но тот почему-то не приехал. Понимаешь? Ты и будешь третьим. Студенты расскажут, что ты заболел дорогой и потому должен лежать… А завтра утром наш доктор придет. Одним словом — все на мази. Подымайся. Я уже и извозчика сторговал.

Ехать пришлось далеко, через весь город, и Николай добрался до своего нового пристанища окончательно разбитый и истерзанный. Едва сознавая, что делает, поздоровался с двумя молодыми людьми, которые приняли его несколько сконфуженно, но радушно, разделся при помощи Спиридона и лег. Потом смутно помнил, что кто-то, очень добрый, поил его горячей малиновой настойкой и укутывал теплым одеялом. Окончательно больной пришел в себя только на следующее утро.

Болезнь не ослабила еще своих пут, но и не ухудшилась. Лежа, Николай чувствовал себя довольно удовлетворительно и с любопытством рассматривал своих новых хозяев и обстановку комнаты. Из хозяев, впрочем, налицо был только один: невысокий плечистый студент кавказского типа, а обстановка не представляла ровно ничего особенного. Обыкновенная комната студенческого типа, со сбродной мебелью, с начатым картузом табаку на подоконнике, с обрезками колбасы на шатком столе и с тетрадками лекций на криво приколоченной полочке. Кроме входной двери, есть еще одна дверь, — по-видимому, в соседнюю комнату. Она заставлена легким карточным столиком. Там, за стеной, помещаются другие жильцы: сквозь тонкую дверь доносятся звуки женского голоса, напевающего что-то веселое, и даже стук легких шагов.

Студент пожелал доброго утра и предложил чаю.

— Пожалуйста… Если не затруднит вас.

— Какое же затруднение? У нас вот тут, за дверью, дух покровитель живет, — тот самый, который вас вчера малиной поил… Душечка, — воззвал студент, не повышая голоса, а только повернувшись лицом к заставленной двери, — душечка, угостите чаем?

— Вас? — отозвался голос.

— Нет, товарища. А, впрочем, и меня тоже.

— Вам ни за что не дам. Я на вас сердита. А больному сейчас принесу. Варенья какого дать? Кисленького? У меня кизиль хороший есть…

Студент подошел к больному и зашептал торопливо:

— Э… видите, товарищ… У нас тут, по обыкновению, такие перегородки, что живем мы, словно в стеклянном домике… А так как вы пробудете у нас, конечно, не один день… Одним словом, шила в мешке не утаишь. Лучше уж сразу выяснить обстоятельства, чтобы не было недоразумений… Видите ли, тут дамочка одна живет, пустенькая, но миленькая довольно. Муж у нее — чиновник какой-то золотушный, и утром, и вечером на службе… И вот, понимаете, вполне естественный случай. Вы не удивляйтесь, если заметите некоторую близость. И еще, не намекайте, пожалуйста, о наших отношениях моему коллеге, он, видите ли, тоже увлечен, бедняга, и ему будет неприятно.

Больной поморщился.

— С какой же стати я буду вмешиваться? Вы могли и не предупреждать. Мне решительно все равно.

— Перайшвили! — позвал женский голос.

Студент встрепенулся.

— Ну, что такое?

— Помогите мне банку со шкафа снять.

— На мировую, значит?

— А уж там увидим. Я не для вас стараюсь.

Больной остался один. Закрыл глаза и, с естественным целомудрием больного и ослабевшего человека, старался не слушать того, что доносилось из-за предательской двери. От женщин он давно отвык. Любить было некогда, а чисто физическая связь, как уверял он сам, вызывала в нем только тошноту.

За дверью смеялись, говорили о чем-то неразборчивым, отрывистым шепотом. Потом послышалась короткая возня, закончившаяся сочным поцелуем.

«Ну, действительно! — подумал товарищ Николай и даже помотал головой по подушке. — Пожалуй, студент был и прав, что предупредил заранее. И как это муж ничего не видит и не слышит? Впрочем, его, кажется, никогда не бывает дома. Вот они, — священные основы буржуазной семьи…»

Студент вернулся вместе с соседкой, — и тогда больной припомнил смутно, что видел уже ее вчера вечером. Пухленькая, вся в ямочках, подвижная, веселая, — и глупая. На низеньком покатом лбу, в телячьих глазах, даже в складке губ — везде написана глупость, откровенная и непосредственная. Товарищ Николай сконфуженно натянул одеяло до самого подбородка.

— Ничего, ничего! — стрекотала соседка. — Вы не стесняйтесь. Разве больные стесняются? И потом, ведь я замужняя, а не девица. Я могу и совсем голых мужчин видеть, а не только что в рубашке.

На большом никелированном подносе, покрытом кружочками кофейной гущи, соседка принесла чай, вазочку с кизилевым вареньем и бисквиты. Угощала радушно:

— Кушайте, пожалуйста. Уж и какой же вы худенький! Совсем, как щепочка… Как это вы и живете такой? Вот студенты у нас — оба настоящие молодцы. И Перайшвили, и Бальц. А муж у меня тоже тощий… Вы ведь студент, а не чиновник. Вам потолстеть надо.

— А зачем студенту быть толстым? — удивился оглушенный болтовней товарищ Николай.

— Иначе женщины любить не будут. Право. Я по себе сужу. Если у мужчины нет настоящих мускулов, то какое же от него удовольствие?

Больной поперхнулся чаем и, откашливаясь, рассердился на Спиридона, который его сюда запрятал. Студент, впрочем, в присутствии Николая вел себя тихо и мирно, и только слегка посмеивался, когда соседка беззаботно выговаривала что-нибудь слишком уже смелое.

Около полудня пришел доктор, — тоже партийный знакомый. Доктор долго и внимательно выслушивал и выстукивал больного, потом почесал себе переносицу блестящим выхоленным ногтем и сказал:

— Запустили, батенька. Теперь, пожалуй, в лучшем случае недельки две полежать придется.

— Что вы? — испугался больной. — Разве мне можно?

— Уж там можно или нельзя, а полежите…

Доктор произнес подобающий случаю выговор на тему о легкомысленном отношении к такому важному вопросу, как здоровье, потом поболтал еще немного о разных городских новостях, которые очень мало интересовали больного. Написав рецепты, еще раз посоветовал Николаю вести себя умником и уехал.

Едва его широкая спина скрылась за дверью, как в комнату опять уже явилась соседка.

— Ну, что? Ничего серьезного нет, да? И как это вам охота хворать, право! Я так вот никогда не хвораю. А у мужа — ревматизм и еще какая-то гадость, и он постоянно заставляет ему живот и спину оподельдоком мазать. Есть мазь такая вонючая: оподельдок. А вас не нужно мазать?

— Нет, благодарю вас.

— Если нужно, так вы не стесняйтесь. Я умею. Мне сейчас все равно нечего делать. Перайшвили на лекции ушел, а тот, другой, еще не вернулся. Можно мне у вас в комнате посидеть? Я, право, мешать не буду. Возьму книжку и буду читать.

— Ну, посидите! — не совсем любезно согласился товарищ Николай. — Только говорить мне трудно… Так что уж я молчать буду.

Соседка придвинула поближе к кровати ободранное кресло, уселась, подобрав ноги, и взяла в руки какую-то толстую книгу. Перелистывала страницу за страницей и искоса взглядывала на больного. Тот закрыл глаза и старался дышать ровнее, делая вид, что дремлет. Но мешал кашель. Приходилось то и дело приподниматься на постели и поневоле открывать глаза.

— А хорошо бы вам оподельдоку! — задумчиво сказала соседка. — Мужу помогает.

— Так вот уж вы о муже и заботьтесь, если помогает.

— Очень мне нужно… Я вам покажу его, когда он придет обедать. Он на каракатицу похож. И, представьте, ревнует. Ко всем ревнует, а особенно к студентам: к Перайшвили и к Бальцу. Он и к вам будет ревновать, если узнает, что я у вас тут сидела один на один. И когда очень разревнуется, начинает драться. Выберет минуту, когда никого, кроме нас двоих, нету дома, и дерется…

— Больно? — с усмешкой спросил товарищ Николай. До сих пор он теоретически отрицал существующую семью, как явно буржуазную ячейку, но сейчас его симпатии были всецело на стороне мужа, который днюет и ночует в канцелярии, а дома мажется оподельдоком. Подумал даже: «Хорошо бы тебя, матушка, по старинке: разложить, pa и всыпать… Для охлаждения крови…»

— Больно? Какое там больно… У него и силы, как у цыпленка. Один смех. Потом он всегда разозлится и ногти кусает до крови. А когда назлится, сядет в угол и плачет.

— А вы что же?

— Что же? Я не злая. Я посмотрю, посмотрю на него, да и прощу. И когда вечером разденусь, он у меня ноги целует.

Товарищ Николай отвернулся лицом к стене и окончательно смолк. Соседка долго еще пыталась вовлечь его в разговор, выбирая самые интересные, по ее мнению, темы, но не добилась никаких результатов и, по-видимому, погрузилась в чтение. Иногда, забываясь, мурлыкала шансонетку, — не совсем пристойную.

Другой студент — Бальц — вернулся домой незадолго до обеда. Вид у Бальца был немецкий: кругленький, выхоленный. Стоячий воротничок лоснился зеркальным блеском. И добродушная, жизнерадостная улыбка довольного своей жизнью и своим пищеварением человека не сходила с лица.

Бальц участливо расспросил больного о визите врача, справился, не нужно ли чего-нибудь, кроме уже прописанных лекарств. И, ясно было, от всей души сочувствовал больному, но по лицу его это было как-то очень мало заметно: никакие усилия не могли прогнать безмятежной улыбки. Соседка перед самым приходом Бальца ушла к себе в комнату и теперь звала оттуда:

— Немец, вы?

— Я самый. А вы одни?

— Как перст. Но ко мне нельзя. Я переодеваться буду. Сейчас муж придет.

— Я на минуточку.

И, не дожидаясь ответа, Бальц унес в соседнюю комнату свою улыбку и свой крахмальный воротничок. Больной натянул было до самой маковки одеяло, чтобы ничего не слышать, но под одеялом оказалось очень уже душно. А заставленная столиком дверь не только пропускала по-прежнему все звуки, но даже как будто усиливала их, словно резонатор. Шорохи и шумы, и торопливые поцелуи, и шелест платья — все это беспрепятственно проникало в сознание товарища Николая и заставляло его тревожно и злобно ворочаться в грязной постели. Кашлял усиленно громко, чтобы напомнить о своем присутствии, но это помогало мало. После минутного затишья звуки возобновлялись усиленным темпом. Больной слушал, как щелкают корсетные кнопки, и думал:

«Мессалина… Дегенерат… Да и эти два хороши. Нет, никогда я не прощу Спиридону такой подлости»…

Наконец, звякнул в прихожей звонок — и студент торопливо проскользнул в свою комнату, оправляя по пути прическу. Галстук у него сбился на сторону, но все та же безмятежная улыбка озаряла раскрасневшееся лицо. Присел в то же самое кресло, которое незадолго перед тем покинула соседка, и сообщил конфиденциально:

— Премилая барынька, вы понимаете… Удивительная непосредственность… Я, конечно, вполне полагаюсь на вашу скромность, не правда ли?

— Да, да! — огрызнулся товарищ Николай. — Меня уж просили сегодня о том же самом.

Студент несколько опешил, но сейчас же догадался:

— Ах, она сама, конечно! Молодец. Я не ожидал такой предусмотрительности… А не пора ли вам принимать микстуру?

Заботливо наполнил столовую ложку и поднес ее больному. Потом аккуратно оправил одеяло, чтобы нигде не дуло.

— Отдыхайте себе… Уснете, может быть?

И все это проделывал очень предусмотрительно, но без всякой навязчивости, а просто так, от души. Больной, привыкший к одиночеству и заброшенности, особенно чувствительно воспринимал всякую ласку. Подумал, с наслаждением вытягиваясь:

«В сущности, мне нет никакого дела…

Парни они, несомненно, хорошие. А на их месте, в обществе этого беса, никто бы и не устоял, пожалуй… Право, не устоял бы…»

В этот же день больному удалось-таки повидать и мужа. Соседка сама завела его в студенческую комнату.

— Вот, познакомьтесь. Это папашка мой. Любите и жалуйте.

Муж бочком подошел к кровати и осторожно протянул кончики пальцев.

— Очень рад… To есть, очень сожалею-с… В ваши годы, знаете, вдвойне неприятно-с… Имею честь засвидетельствовать…

Соседка не солгала: муж у нее, и правда, был совсем замухрыщатый. Больной посмотрел на них внимательно, когда они стояли рядом: одна — сильная, здоровая, с бьющей через край страстью, другой — сгорбленный, зеленый, с торчащим из ушей морским канатом, — и подумал, что этот союз, пожалуй, более противоестествен и достоин презрения, чем несколько двусмысленные отношения соседки к двум студентам.

Потом слышно было через тонкую дверь, как муж тревожно спрашивал:

— А он не заразителен?

Соседка утешила:

— Не беспокойся. К тебе не пристанет. Тебя и смерть испугается, миленький.

Потекли один за другим такие непривычные, безработные дни. Первое время было даже приятно лежать, не двигаясь, ни о чем не думать, в положенное время глотать лекарства. Организм, истощенный болезнью и предшествовавшими лишениями, не требовал ничего, кроме отдыха. Но затем, по мере того, как болезнь разжимала свои цепкие лапы, появилась скука. То, что в первые дни представлялось совсем новым и потому было занимательно, теперь уже примелькалось. И хотелось скорее, как можно скорее, вернуться на прежнюю колею.

Спиридон забегал редко, — во-первых, потому что был очень занят, а затем и потому еще, что не хотел привлекать на студенческую квартиру чьего-либо непрошенного внимания. За эти редкие и кратковременные свидания едва успевал сообщить кое-какие факты из сложной и текучей партийной жизни, — и, второпях, часто излагал какие-нибудь ничтожные мелочи подробнее и обстоятельнее существенно-важного.

Воспринятые сведения плохо укладывались в ослабевшей памяти больного, — и только еще сильнее будили стремление вырваться поскорее из гостеприимной студенческой комнаты.

Аккуратно совершал свои визиты доктор. И каждый раз, на настойчивые просьбы Николая, отвечал неизменно:

— Полежите еще, полежите, батюшка. Поспешишь — людей насмешишь… По настоящему-то следовало бы вас теперь на кумыс отправить.

В свободные от лекций часы оба студента, по большей части, сидели дома. Приходила соседка, старательно причесанная, но в распашном, не совсем чистом капоте, надетом прямо на рубашку. Играли втроем в шестьдесят шесть или просто дурачились. Соседка одинаково непринужденно держала себя с обоими студентами и, кажется, совершенно искренно не отдавала особого предпочтения ни кавказцу, ни немцу. Ей нравились оба одинаково. Когда не было дома Бальца, она не находила в себе сил огорчить отказом Перайшвили, — а когда дома сидел немец, не было никаких оснований делать его несчастнее кавказца. А товарищ Николай все лежал на своей постели молчаливо и неподвижно, и соседка начинала уже относиться к нему с несколько обидным безразличием, — почти, как к мебели. Когда обоих студентов не было дома, то даже забывала иногда, входя к больному, накинуть капотик, — и не извинялась.

От скуки товарищ Николай принялся морализировать. Однажды сказал соседке:

— Послушайте, ведь я все вижу и знаю. Конечно, муж вам — не пара, и для вас самое лучшее было бы разойтись с ним. Но как вам не стыдно и не противно иметь одновременно двух любовников?

Соседка уселась в свое любимое кресло и оттянула губы трубочкой.

— Фи, разве так можно говорить? Если знаете, так при себе и держите. И почему это стыдно? Не понимаю. Вот, если бы я деньги брала, так это было бы стыдно. Немец хотел мне раз флакон духов подарить, в полтора рубля, так я и то этот самый флакон ему в физиономию запустила. Когда мне что-нибудь нужно, так и муж купит. Ну, а если я не для выгоды, а только из жалости, так и стыда нет никакого.

— Как это — из жалости? — удивился больной и, досадуя сам на себя, смотрел, не отрываясь, на полную грудь, видневшуюся в разрезе рубашки.

— Конечно, из жалости. Они хотя и славные, а все-таки только студенты. Кто же их так хорошо любить будет, если не я? А мужу это нисколько не мешает. Он все равно хворый и старый.

— Однако, любит же вас.

— И студенты любят. Чем он лучше? Тем, что старый-то?

Больной, наконец, с усилием отвел глаза и покраснел, говоря:

— Послушайте, и зачем это вы ходите… в таком виде? Почти голая ведь… Даже хуже, чем голая.

— Да ведь жарко же. А вы — больной. С вами можно не так стесняться.

Посмотрела на него как-то особенно, совсем иначе, чем смотрела до этого вопроса. И с кресла пересела на кровать. Погладила товарища Николая по голове, как маленького.

— А вы поправляетесь ведь… Право! Даже румянец появился. Теперь вы делаетесь интересным. Особенно, когда сердитесь.

Николай задышал тяжелее, но ничего не ответил и не шевельнулся. Соседка опять погладила его по голове и, смеясь, прижалась крепче. Открытый вырез рубашки пришелся совсем близко, у самого лица. Не сознавая что делает, товарищ Николай припал губами к горячему телу, но сейчас же опомнился, грубо оттолкнул соседку и завопил:

— Убирайтесь к черту! Слышите — к черту!..

Соседка ушла и в дверях столкнулась со Спиридоном, который явился — навестить. Больной заметил, что Спиридон проводил соседку — и в особенности ее распахнувшийся капот — очень внимательным взглядом, а затем так же внимательно воззрился на товарища.

Николай рассердился.

— Ну, что ты уставился так?

— Ничего, — успокоительно сказал Спиридон, — ровно ничего. Просто, я рад, что ты, по-видимому, выздоравливаешь. У нас, брат, в тебе нужда преогромная замечается, — и заместить некем.

И одобрительно похлопал по плечу.

Когда он ушел, выпалив, как из пулемета, все партийные новости, больной принял успокоительной микстуры и хотел уснуть, но не добился даже и легкой дремоты. В тоске и жгучей досаде ворочался под одеялом и все припоминал и открытую грудь соседки, и ощущение поцелуя, еще оставшееся на губах, и внимательный взгляд проницательного Спиридона, — грезил о чем-то, чего еще не было, но что так легко могло случиться. А потом бормотал почти вслух:

— Мерзавец я, мерзавец… Ну, студентам, конечно, простительно. А я? Старый, стреляный воробей и туда же… Ну, не мерзавец ли?

Выздоровление шло своим чередом: медленно, но неуклонно. Скоро больной мог уже прохаживаться по комнате и большую часть дня проводил сидя.

В отношениях двух студентов к соседке не было никакой перемены. И по-прежнему каждый из них, в отдельности, считал себя одного счастливым избранником, — только теперь, кажется, уже не так искренно. Выдавали иной раз какие-нибудь мелкие случайности.

По-прежнему тонкая дверь словно резонировала звуки, — и, прислушиваясь к этим звукам, товарищ Николай чувствовал все сильнее, как кровь приливает у него к вискам, и сердце замирает в тоскливой и жадной истоме.

Один раз вышла маленькая семейная сцена: муж случайно вернулся домой раньше обычного часа и застал соседку наедине с Бальцем. После этого немец благоразумно взял фуражку и отправился погулять, а за дверью целый час стоял содом: муж кричал и ругался, потом полез драться и слышно было, как соседка разбила об его голову что-то тяжеловесное. Наконец, он смирился и заплакал.

Товарищ Николай прислушивался к его плачу и думал:

«Вот, страдает человек, а почему-то не жалко… Должно быть, смешное страдание не трогает».

К больному, когда он оставался один, соседка заходила теперь не часто: должно быть, обиделась. И только на другой день после семейной ссоры заговорила по-прежнему, по-приятельски:

— Слышали вчера? Я его блюдом, на которое разварную рыбу кладут, угостила. А потом пришлось мне же оподельдоком растирать… Вам жалко было?

— Нет! — без колебаний ответил товарищ Николай и, сам не зная, зачем, сказал: — А вам прежний капот больше шел. Распашной.

— Разве? А тогда, помните, не понравился вам. Еще вы меня к черту послали.

Товарищ Николай криво усмехнулся.

— Ну, что там… Всякие глупости вспоминать!

Соседка покачала головой.

— А знаете… Вы напрасно тогда на меня рассердились. Мне и вас жалко. Право. Вы такой… одинокий какой-то. Вас любил кто-нибудь?

— Не помню… Если и любили, так давно уже…

И к вискам кровь приливала все сильнее, и трудно было держаться от горячей истомы на еще не совсем окрепших ногах.

— Правда? Бедный вы… Ну, как же не жалеть вас? Хотите… хотите я сейчас опять в том капотике приду? Или даже просто так, как тогда, когда вы еще вставать не могли? Да?

Товарищ Николай ничего не ответил и тщетно искал в себе откликов неподкупного внутреннего голоса, который еще так недавно называл его самого очень нелестными эпитетами. Соседка расстегнула верхнюю пуговку у нового глухого капота и засмеялась.

Вечером студент Бальц с побледневшим и недовольным лицом сидел на кровати, в ногах у товарища Николая, и жаловался Сегодня Перайшвили получил с Кавказа, от какой-то двоюродной тетки деньги на обмундировку. Поэтому они оба после лекций зашли в трактир и немножко выпили. Вино располагает к откровенности, — и, слово за слово, Перайшвили бесповоротно проговорился

— Я и раньше очень хорошо знал, что она легкомысленна, и потому не придавал никакого серьезного значения нашей связи! — жаловался Бальц. — Но согласитесь, все-таки, что это вышло как-то не по-товарищески. Он должен был добросовестно отстраниться, а не пользоваться ее… темпераментом. Теперь создалось ужасно глупое положение, вы понимаете? С одной стороны, я не имею никакого нравственного права протестовать, но в то же время…

У товарища Николая во рту было горько, как будто он тоже участвовал в маленьком кутеже, болела голова, и ныло все тело. А, главное, душевно он чувствовал себя так, как будто кто-то посадил его по уши в помойную яму. И внутренний голос, снова вступивший в свои права, неустанно сверлил в мозгу:

«Вот так мерзавец… Ну, не мерзавец ли?»

Это ощущение, — ощущение жгучего раскаяния и отвращения к самому себе, к своему телу, к своим мыслям посещало его очень редко и потому, непривычное, было особенно тягостно. А тут еще Бальц со своей жалобой растравлял сильнее и без того болезненную рану. Товарищ Николай до крови обкусал себе губы и готов был, как ребенок, кричать от боли.

Внезапно решившись, он сел и сказал пораженному студенту:

— Это ничего, что вы мне говорите. Это пустяки. Дело в том, что вы оба в совершенно одинаковом положении и не имеете никаких оснований обижаться один на другого… потому что и я… я тоже, вы понимаете? А затем еще вот что: я выздоровел и завтра утром уезжаю. Вы будете так добры уведомить Спиридона?

Спиридон получил уведомление и выразил свое полное согласие, — при условии, если больной чувствует уже себя достаточно хорошо, чтобы немедленно приняться за работу.

Товарищ Николай собрал свои скудные пожитки и отправился на прежнюю конспиративную квартиру. Со студентами он простился несколько холодно, а когда, уходя, встретил в коридоре соседку — демонстративно отвернулся. Он, все-таки, старался себя убедить, — и это уже почти удалось ему, — что во всем происшедшем виноват не он сам, и что вся тяжесть вины падает именно на соседку.

Так думать было приятнее.