Александр Федоров «Гнездышко»

Нет ничего менее долговечного университетской дружбы.

В стенах университета эта дружба кажется самою прочною в мире, самою бескорыстною.

Прошло не более десяти лет с тех пор, как я расстался с университетскими товарищами, а из них только с одним Лощиловым у меня поддерживалась кое-какая связь, да и то помимо университета нас сблизило еще кое-что: мы по окончании курса были вместе на холере в провинциальном захолустье.

Говорят, нигде так тесно не сближаются люди, как на войне. Эти три месяца были для нас довольно серьезным военным временем, и, расставаясь, мы чувствовали себя очень взволнованными и поклялись не терять друг друга из вида — переписываться.

Сначала мы переписывались очень усердно и часто, но мало-помалу наша переписка естественно сократилась и напоминала те короткие «ау», которыми обмениваются люди, далеко разошедшиеся в лесу, боясь потерять один другого.

Последнему письму предшествовал почти двухлетний промежуток. Но зато как я был обрадован, увидев совершенно неожиданно снова знакомый почерк, который узнал сразу.

Лощилов уведомлял меня, что вот уже полтора года, как он женился, счастлив и доволен своей судьбой, женой и малюткой, который не замедлил появиться на свет. В заключение он усердно приглашал меня приехать погостить к себе на дачу, на берег Черного моря.

Это письмо взбудоражило меня. Нахлынули юношеские воспоминания. Я взял отпуск на целый месяц и поехал, предварив его о своем выезде телеграммой с одним только словом: «Еду».

* * *

Лощилов очень извинялся, что не мог сам встретить меня на вокзале, а выслал лакея: как раз в те часы у него был прием. С новыми извинениями он поспешил к ожидавшим его в приемной больным. В моем распоряжении оказалось часа полтора. Я умылся, переоделся, и, наконец, мы отправились с ним на дачу, откуда Лощилов ежедневно ездил в город.

На квартире Лощилова мы не успели сказать друг с другом и двух слов. По дороге к даче в вагоне парового трамвая нам также мешали беседовать знакомые пациенты моего приятеля. Он глазами просил у меня извинения, но я и не роптал: впереди было еще много времени. Наконец, трамвай остановился у конечной станции после часового пути. Здесь стоял дилижанс с четверкою лошадей, неуклюжий и огромный; в него стали проворно набиваться пассажиры. Предстояло еще минут двадцать пути до немецкой деревушки, дачной местности, где поселился мой приятель. Заметив, вероятно, выражение некоторого беспокойства на моем лице при взгляде на этот Ноев ковчег, в котором должно быть душно, как в чемодане, Лощилов спросил меня:

— Ты не очень устал с дороги?

— Нет.

— Так пойдем пешком. Я поведу тебя, так сказать, парадным ходом к себе, потому что тут дорога пыльная, и я называю ее черным ходом. Это близко: полчаса ходьбы вон тою тропинкою.

Он указал мне на тропинку влево от большой дороги к обрыву над морем, и мы направились по ней, а за нами, поднимая облака невообразимой пыли, загрохотал дилижанс.

— Уф! Черт бы их взял, всех этих пациентов! — облегченно воскликнул Лощилов, когда мы остались, наконец, вдвоем. — Ты, пожалуйста, прости мне это вынужденное невнимание. Нашему брату волей-неволей надо быть любезным с публикою. Тебе, как земскому врачу, это, по счастью, чуждо…

— А у тебя, должно быть, большая практика? — вспомнив его превосходную городскую квартиру, заметил я.

— Да… порядочная… Но Аллах с ней и с практикой! Ты не поверишь, как я рад твоему приезду и как я мысленно ругал всех этих господ, которые нам слова не давали сказать. Зато теперь наговоримся. Ведь сколько лет не видались!

— Да, давно.

— Однако ты похудел, — озабоченно проговорил он, вглядываясь в мое лицо, точно только что меня разглядел.

— Зато о тебе этого нельзя сказать. Ты не только пополнел, но как-то поважнел даже.

В своей широкой шляпе и чесучовом пиджаке Лощилов был осанист и внушителен, и эту внушительность особенно подчеркивал дорогой золотой хронометр, с которым он довольно часто справлялся, вероятно, по привычке доктора, дорожащего своим временем. Он был широкоплеч, белокур, носил красивую, тщательно причесанную бороду, и от всего его существа веяло свежестью, как от здорового человека, только что вышедшего из холодной ванны.

Как между людьми, давно не видавшимися, разговор между нами как-то не клеился, и мы несколько мгновений шли молча, стараясь попасть в ногу друг другу.

— Что, ты ни с кем из товарищей еще не переписывался, кроме меня? — спросил я наконец, смутно чувствуя, что нужно прежде всего помянуть прошлое.

— Ни с кем. А ты?

— Тоже нет. Как-то, знаешь ли, прошлого стыдно — переписываться.

Он, верно, не совсем понял меня, так как продолжал немного невпопад, стараясь, однако, поддержать этот разговор о прошлом:

— Да, да, именно… Хотя иногда приятно вспомнить это прошлое! Помнишь, как мы с тобою холерных на своих плечах в барак больничный таскали из Глебучева оврага, где ютилась вся эта беднота? Ночь… грязь… дождь… тропинка глинистая… Из сил выбиваемся, скользим, падаем, а все-таки тащим…

— Да, да…

— Все свое жалованье раздадим беднякам больным, а сами кое-как перебиваемся… Только юность способна на такие жертвы, и только впоследствии придаешь им настоящую цену. Ведь, собственно говоря, мы совершали геройские подвиги, а тогда нам это казалось только простым исполнением обязанностей. Меня и теперь порой дрожь пробирает, как вспомню, каким опасностям и лишениям мы себя добровольно подвергали так легкомысленно и нередко глупо.

— Почему же именно глупо?

— Гм… почему? Да хотя бы потому, что я рисковал не увидеть и не пережить того, что теперь. Никакое сознание геройского подвига не может дать такого могущественного ощущения довольства жизнью, какое я испытываю… ну, хотя вот сейчас. Я в меру и не без пользы для себя потрудился… Ко мне приехал приятель… Дома ждет семья… Да одно наслаждение природой чего стоит, помимо всего этого! Там были какие-то фантасмагории, а здесь действительность.

— Однако ты сказал, что тебе приятно порой вспомнить эти фантасмагории?

— Да, для того, чтобы еще сильнее почувствовать трепет жизни и радость, что все геройство благополучно с рук сошло. Природа учит нас наслаждаться, и отказываться от этого во имя каких-то ни к чему не ведущих подвигов, повторяю, глупо и лишь в юности простительно. Нельзя быть вечно мальчиком и вдохновляться сантиментами. Отказываться от этой благодати!.. Разве это не глупо? Ведь жить-то один раз приходится!

И он глубоко втянул в себя, насколько позволяли ему здоровые легкие, свежий и крепкий воздух, постучал себя обеими руками по выпяченной груди и оглянул окружающую картину с таким самодовольством, точно он был творец ее или, по крайней мере, она была обязана ему своим обаянием.

— Ну, каково здесь, у меня?

Мы шли по крутому обрыву, смело падавшему на ровный, песчаный берег моря дикими каменистыми выступами, на которых кое-где, среди тощей, жилистой зелени, дремали пурпуровые чашечки мака. Море, тихое, чуть слышно плескавшееся о песок, далеко отодвинуло голубые горизонты неба. Около берега море было так прозрачно, что виднелись на довольно большой глубине огромные мшистые камни, и от них вода отливала зеленью. Кое-где чернели рыбачьи лодки. На горизонте, как седое привидение, проплывало парусное судно, а направо от него, вдали, как будто из самого моря, курился сизый дымок скрывшегося из глаз парохода.

С правой стороны зеленела степь с пестревшими кое-где хуторами, дачами, деревцами вдали. Прямо виднелась зеленая колокольня немецкой церкви, сообщавшая степи наивно-солидный характер. Солоноватый влажный запах моря смешивался с теплым хлебным запахом степи. Солнце приближалось к закату, и трели жаворонков звенели в вышине как журчащий фонтан, падающий в звонкий голубой бассейн.

Издали доносился лай собак, и скоро показались деревенские хаты.

— А вот и мое гнездышко! — со сдержанною гордостью, еще более усиливавшею его довольство собой и окружающим, возгласил Лощилов, указывая на беленькую, с красною черепичною крышею дачку вычурной архитектуры, сразу выделяющуюся, однако, своим уютным, чистеньким видом из всех неуклюжих деревенских построек, вытянувшихся почти вплоть до моря одной ровной и широкой улицей, с церковью посредине.

Дачка стояла несколько отдалившись от деревенских домов, точно желая показать, что она совсем другой, более привилегированной породы. Дикий, цепкий виноград, обвивая окна, полз по ее стенам и террасе, глядевшей на море, и окна ее светились сытым довольством.

Молодой садик из белых акаций и сирени окружал ее с трех сторон, а с четвертой, выходившей на море, спускался по уклону вниз молодой виноградник, точно зеленый шлейф кокетливой женщины.

Синий дымок вился кое-где из деревенских труб и сообщал этой идиллической картине еще более уютности и спокойствия.

По случаю субботы немцы нынче раньше возвращались домой с полевых работ, чтобы поспеть в церковь.

— Богатейшая деревня, — пояснил Лощилов. — Немцы как помещики, и это особенно приятно, потому что нет вокруг этой противной грязи и нищеты, которая в русских деревнях назойливо лезет в глаза и не дает покоя.

* * *

Нас встретила хозяйка, белокурая, в интересном положении, что делало ее фигуру, и без того довольно полную, с маленькой головкой, узкими плечами, высокой талией и широкими бедрами, похожею на спелый и сочный дюшес.

Когда я взглянул в ее ясные голубые глаза, мне показалось, что я уже где-то видел этот взгляд, и вдруг вспомнил, что точно таким взглядом меня встретили окна их веселенькой дачи.

— Мне так много говорил о вас Коник (Лощилова звали Кондратий), что я сердечно рада вашему приезду: друзья моего мужа — мои друзья, — закончила она свое приветствие.

И голос у нее был такой тягучий, слащавый. Она говорила медленно, деля слова, точно каждое слово надо было тщательно обдумать. И эти слова лились из ее полных, всегда полуоткрытых губ как капли сладкого сока из спелой надрезанной груши.

Затем мне показали комнату, выходившую окнами в ровную зеленую степь. Кровать была покрыта бельем с огромными метками гладью на виду. Очевидно, приданое хозяйки, так как инициалы были мне незнакомы.

— Будьте как дома, — любезно объявила хозяйка.

— А ты что же не покажешь ему Карасика? — укоризненно обратился Лощилов к жене и прибавил мне в виде пояснения: — Карасик — наш сын. Отличный бутуз! Прямо, можно сказать, по Дарвину, — с гордостью заявил он, указывая глазами на свою супругу.

— Ну уж… — скромно выразила свой протест супруга. — Ты всегда так… Карасик спит. Он через час проснется, и тогда вы его увидите…

— У нас все по часам. Засыпает он по часам, просыпается по часам, ест по часам и все прочее также по часам. Мальчику это необходимо. Во-первых, приучает к порядку, во-вторых — здорово. Мы и для себя завели тот же режим. Когда есть дети, приходится дорожить своим покоем и здоровьем. Ну а как твой обед?

— Он будет вовремя… Извините, — любезно обратилась ко мне хозяйка, — я должна пойти на кухню… Коник так любит хорошо покушать, а если за кухаркой не присмотреть, она Бог знает что наготовит.

— Она у меня отличная хозяйка! — поощрительно потрепав свою заботливую супругу по пухлой щеке, сказал Коник.

В установленный час мы сели за обеденный стол.

— А Николай опять к обеду не явился? — недовольно спросил Коник, вместо крахмальных воротничков облачившись в вышитую косоворотку.

— По обыкновению, — с кротостью отозвалась супруга. — Он шатается где-нибудь на море с рыбаками. Тебе бы надо с ним поговорить серьезно; он меня совершенно знать не хочет и, когда я делаю ему какое-нибудь замечание, или смеется, или делает вид, что не слышит его, а мне все эти беспокойства очень вредны.

— Безобразие! Этому надо положить конец. Николай — это мой брат, — пояснил он мне, — странный какой-то субъект. Недоучка, не захотел учиться… Много читает, знает языки, но чуждается интеллигентного общества и постоянно якшается с простым народом. Здесь с рыбаками, с крестьянами, а в городе так прямо по трущобам шатается. Сколько я из-за него неприятностей перенес! Он просто компрометирует меня.

— А не пьет?

— Нет, пить не пьет. Я тут при моих связях мог бы ему добыть место, — так не желает. Говорит, что его призвание — литература.

— Да он все равно не удержался бы ни на каком месте, — добавила супруга. — В первый же день всем наговорил бы дерзостей.

— Да, да, никакой дисциплины.

— А может быть, у него в самом деле дарование есть? — спросил я.

— Кто его знает! Я, признаться, этим не интересовался.

— Да он и не стал бы нам своих сочинений читать. Кучеру, кухарке, рыбакам — это дело другого рода, а нам не станет, — обиженно добавила супруга, очевидно, сильно недолюбливавшая своего бофрера.

— А сколько ему лет?

— Да уж немало. Около двадцати. Придется, верно, рукой махнуть на него и предоставить самому себе.

Подали обед, и Николай был забыт. Только почтальон с письмом на имя Николая напомнил немного о нем во время жаркого.

Обед отлично рекомендовал кулинарные способности хозяйки, и, усердно угощая меня то тем, то другим кушаньем, она так усиленно и убежденно внушала мне, что все это свежее и настоящее, — мясо, масло, вино, — точно до этого я питался искусственными изделиями.

Обед окончился уже под вечер. С запада разлился пылающий загар во все стороны неба, постепенно сгущаясь и обнимая море золотисто-фиолетовым тоном, отчего парус вдали казался лепестком розы. Завечеревшие над морем облака, тоже слегка порозовевшие, бледно-алыми столбами отразились в притаившейся воде. Этот золотистый загар проникал и весь воздух, и листья деревьев и сообщал всем предметам прозрачность. Казалось, этим золотистым тоном проникались даже звуки, и глаза почти видели жидкие золотисто-фиолетовые звучащие волны, изливавшиеся с деревенской колокольни.

Ласточки, прилепившие свое гнездышко на перекладине, поддерживающей потолок террасы, прощебетав на ближайшем деревце прощальную короткую песенку, юркнули в свой крошечный глиняный домик.

— Гнездышко в гнездышке, — заметил мечтательно хозяин. — А вот и птенчик.

Толстая немка-кормилка внесла на террасу ребенка с опухшим от сна лицом и глазами, удивительно похожего в одно и то же время и на отца, и на мать. Этот ребенок служил как бы символом их согласного союза. Широкие самодовольные улыбки родителей встретили младенца, который, по их словам, несмотря на свои девять месяцев, проявлял уже необычайные свойства ума и сердца. Отец посадил его к себе на колени и стал покачиваться с ним на качалке, в то время как мать пошла приготовлять для малютки ванну, причем я также приглашен был присутствовать при купанье младенца, представлявшем, по уверению родителей, красивейшую картину в мире.

После этого все на той же террасе беседовали о семейном счастье.

— Нашему брату, труженику, — ораторствовал в качалке хозяин, — необходимо иметь свое гнездышко. После работы нужен здоровый отдых, покой, а где же его искать, как не в семье?.. Семья — это, так сказать, венец жизни для каждого человека, тихая пристань… и все такое…

— Отчего вы не женитесь? — обратилась ко мне хозяйка.

— Да я, признаться, покуда не думал об этом.

— Ну, жениться надо тоже умеючи, — внушительно заметил хозяин.

— Конечно, по любви! — подхватила хозяйка.

— Ну, этого мало. Любовь — любовью, но надо и средства, — продолжал он. — Семейная жизнь хороша только тогда, когда она обеспечена. По-моему, самый идеальный брак тот, когда муж вносит в него свои знания, свой труд, а жена — материальные средства, дабы этот труд был независим и не подвергался никаким случайностям, на которые мы не имеем никакого права обрекать наших детей. Взаимная склонность, здоровье брачующихся и материальная обеспеченность — вот три кита, на которых держится семейное благополучие. А то, пожалуй, женись по любви, да плоди нищих.

Жена слушала его как оракула, а он раскачивался в качалке и методично отбивал такт своей речи рукою по коленке.

— Ну, мы тебя здесь женим непременно, — не то в шутку, не то серьезно обратился он ко мне. — У нас здесь много вполне обеспеченных невест из хороших фамилий. Жена тебе сосватает. Она и на этот счет мастерица. В каждой женщине сидит сваха.

— Правда! Правда! — воодушевилась та и даже захлопала в ладоши с манерой театральной инженю, не вполне, впрочем, уместной ввиду ее полноты и особенности ее положения. — Я вам такую невесту найду, что вы всю жизнь меня благодарить будете. Манечка Свердлова, Поленька Потатуева, Зоя Куренкова…

— Да, да… — перебил ее хозяин. — Каждая птица имеет гнездо, а человеку и подавно надлежит… Только тогда, когда обзаведешься семьею, начинаешь жить настоящею жизнью… Семья — это все…

Он слегка зевнул и вяло продолжал:

— Кто-то сравнил семью с любимейшею книгою, интересною и поучительною, в которой каждый день — новая занимательная и полезная страница… И это правда… (он снова зевнул). Меня перестали совсем занимать какие бы то ни было книги с тех пор, как я женился… Да и пишут нынешние литераторы без достаточной научной подготовки.

Последние слова он договорил, уж совсем не скрывая своих зевков. Супруга тоже вторила ему, однако закрывая рот ладонью.

— Я рано ложусь спать, — объяснил он свою зевоту, — потому что рано уезжаю в город. Хотя завтра воскресенье, но таково правило.

И, сделав также входившую в правило прогулку на море и подремав там около часа, чета отправилась в свое гнездышко на покой, предоставив мне свободно, как дома, распоряжаться своим временем.

* * *

Мне стало скучно. Ничего не жаль, ни за что не обидно, а именно скучно.

Скука вызвала в душе моей гнетущее ощущение пустоты. Такое ощущение, вероятно, бывает у человека, который после долгих странствований возвращается назад, чтобы освежиться у покинутого им источника, и вдруг видит, что источник высох и превратился в маленькую мутную лужу стоячей воды, которая воображает себя всеобъемлющим небом единственно потому, что клочок этого неба отражается и в ней.

В этом гнетущем состоянии я сошел на морской берег и пошел по песку, куда глаза глядят.

Ночь была неподвижная и тоскливо-безмолвная. Все небо покрылось тучами, и порой из-за них на мгновение вырывалась луна, точно пленница, окруженная мрачными духами, которые тотчас же настигали и снова хватали ее в молчаливой борьбе и, казалось, хотели раздавить. Море молчало, но порой, когда луна вырывалась из плена, оно приобретало необычайный вид: казалось, что над черными безднами там скользят также бледные духи и то исчезают, то появляются.

Становилось жутко, как будто такая же борьба поднималась и во мне.

Неожиданно я заметил слева от себя впереди, между двух скал, под высоким и почти отвесным обрывом огонек и около него три фигуры в разных позах. Я направился к ним и увидел старика и двух молодых парней, из которых один был одет сравнительно чище своих товарищей.

Очевидно, этот третий что-то рассказывал рыбакам, обернувшись спиною к огню, над которым висел котелок с ухою. Лица слушателей, поочередно помешивавших уху, обращенные к огню, были внимательно сосредоточены и не особенно приветливо обратились ко мне, когда заметивший меня рассказчик умолк.

Жидкий костер горел неровно, и тени от двух фигур прыгали по отвесной стене обрыва и по ребрам скал.

— Добрый вечер!

— Спасибо, — ответили два голоса.

Рассказчик слегка поднялся на локте, и на меня взглянула пара сосредоточенных умных глаз, в которых двумя огненными точками блеснул огонь костра.

«Это, наверное, Николай», — решил я мысленно.

— Можно присесть?

— Садитесь, — ответил другой парень. — Ну, досказывай, Николай.

— После, — ответил тот.

— Вы не брат Лощилова? — обратился я к рассказчику.

— Брат. А вы его гость?

— Да.

Мы познакомились.

— Что же это вы в одиночестве гуляете? — с насмешливою улыбкой обратился ко мне Николай. — Видно, «Коник» даже для приятеля, которого десять лет не видал, правил не нарушает?

— Да, он пошел спать.

— В гнездышко… — все так же насмешливо продолжал Николай. — Не человек, а правило… Гм… А вы почему узнали, что я брат Лощилова? — помолчав, спросил он.

— За обедом упоминали о вас.

— To есть, иначе сказать, аттестовали вам меня дуэтом. Воображаю, какое вы славное представление обо мне вынесли после этой аттестации! Ну да это, положим, мне все равно. Я на днях избавляю их от всех этих беспокойств и от своей особы.

— Вы хотите уехать от них?

— Да, ухожу. Я бы давно ушел, да моря жалко было.

— Куда же вы уходите?

— Куда глаза глядят. Странствовать. Надоело уж. Видеть не могу этого птичьего счастья и самодовольства. Просто на душе от него тошно становится. А им желательно, чтобы я ими восхищался и благоговел перед ними. Они и вас-то для этого, верно, пригласили, потому что без восторга со стороны все как будто неполно это счастье.

— Мне кажется, вы немного сгущаете краски. Семья для трудящегося человека необходима… Это, так сказать, венец жизни…

— Ха-ха-ха!.. — перебил он меня искренним смехом. — А уж я думал сначала, что вы это серьезно. Значит, он вам уж напел об этом… И с книгою сравнивал семью… Ха-ха-ха!.. Труженик! Комедиант труда, а не труженик… Поездит в городе несколько часов с визитами, посплетничает, пошарлатанит, — вот и весь труд.

— Разве вы не верите в медицину?

— Я не могу не верить в то, чего не знаю, точно так же, как он не может верить в нее, потому что тоже не знает. Сколько вот я его знаю, он ни одной книги в руки не взял… Ни медицинской, никакой…

— А я его не знал таким.

— Узнаете, если поживете… Да нет, вероятно, не выдержите и тоже скоро сбежите.

— Почему вы думаете?

— Да потому, что вы, очевидно, другого поля ягода. Я немножко людей знаю и по глазам вижу их характер, — с юношескою самоуверенностью закончил он.

— Вы, кажется, литературой занимаетесь?

— А они и об этом сообщили вам? Занимаюсь.

— Беллетристикой?

— Беллетристикой.

— Печатались где-нибудь?

— Пока еще нигде.

— Почему?

— Да, должно быть, потому, что еще не выучился писать как следует. Послал было в Петербург один рассказ, да вернули. Находят, что слишком уж грубо-реально.

— А вы с этим согласны?

— Да, пожалуй… Однако, просили еще что-нибудь прислать. Я послал второй. Да что-то долго не отвечают. Должно быть, рукой махнули.

Я вспомнил о письме, полученном на его имя во время обеда, и сообщил ему об этом.

Он так и встрепенулся и вскочил на ноги.

— Что же вы прежде не сказали? А не знаете, куда это письмо положили?

— Кажется, Кондратий велел прислуге снести его в вашу комнату.

— Ну, значит, я сейчас бегу туда, — взволнованно воскликнул он.

— А уха-то как же?!

— Сию минуту возвращусь… До свиданья, братцы, покуда.

И он бегом бросился между скал наверх по отвесной почти тропинке.

На другой день я проснулся довольно поздно, уже не к утреннему чаю, а почти к завтраку.

Лощилов предложил мне пойти искупаться, и я с удовольствием принял это предложение, так как утро было душное и вчерашние тучи собирались в грозу.

Когда мы вернулись на террасу, там уже был накрыт стол на три прибора и нас ожидала хозяйка, по случаю праздника одетая в особенно красивый кружевной капот.

— Знаешь, Николай уходит от нас, — пожав плечами, обратилась она к мужу, поздоровавшись со мною.

— Вздор, — отрезал Лощилов. — Поставить прибор для Николая Феофановича и позвать его к завтраку! — приказал он прислуге, усаживаясь за стол и приглашая к тому же меня. — Куда он уйдет без денег?

— Я тоже думаю, так, комедии одни, — поморщилась супруга.

Все уселись по своим местам.

— Ах, как сегодня парит! — вздохнула хозяйка. — Наверно гроза будет… Сегодня и Карасик такой беспокойный. Дети удивительно грозу чувствуют. Да и над морем вон какие тучи.

Сквозь зелень винограда, обвивавшего террасу, над морем, вдали, видны были темные, клубящиеся тучи… Ласточки с криком реяли в выси.

Вошел Николай.

Я только тут рассмотрел его как следует. Это был довольно высокий для своих лет, стройный юноша с худощавым, загорелым до пятен лицом, открытым и вместе с тем упрямым, с серыми, насмешливыми глазами и широким лбом, выдававшимся заметно над бровями. Он был в высоких грубых сапогах и простой серой косоворотке дешевого полотна.

Сняв с головы белый картуз, он поклонился нам, поправил пятерней свои густые, белокурые, как у брата, волосы и остановился у косяка террасы.

— Ты звал меня? — обратился он к брату.

— Да… Завтракать, — не глядя на него, лаконически ответил тот, заправляя за воротник конец белой салфетки.

— Спасибо. Я уж поел.

— Что это за скверная манера есть отдельно от нас? Можно подумать, что тебя на кухне держат, — покраснев, недовольно заметил Кондратий.

Николай ничего не ответил.

— Я бы тебя просил бросить эти… эти… фокусы…

— Да ведь я уж сказал вам, что сегодня ухожу…

— А-а… — поморщился Лощилов, как бы не придавая никакой цены этому заявлению. — Нельзя ли без этих комедий?

Николай криво ухмыльнулся и еще тверже сказал:

— И не дальше, как сейчас.

— Гм… Куда же это, позвольте спросить? Опять в трущобы, что ли?

— Да хоть бы и в трущобы? — слегка побледнев, ответил Николай.

— Что же, там, должно быть, лучше, чем здесь, у брата?

Николай только пренебрежительно повел плечом. Хозяйка презрительно взглянула на него, затем перевела красноречивый взгляд на меня, как будто говоря: «Каков молодец! Сами видите».

— Гм… так… — продолжал Лощилов, глядя в упор на брата с оскорбленным выражением. — Что же, мы тебе зло какое сделали, что ты покидаешь нас как врагов?

— Никакого зла, — просто ответил Николай, — Я и хотел только проститься, а вы волнуетесь, называете это комедиями.

— Могли бы и смолчать перед старшим братом, — не выдержала своего высокомерного пренебрежения невестка.

Николай и бровью не шевельнул, точно не о нем говорили.

Она покраснела от негодования и тяжело вздохнула, покачав головою, точно удивляясь долготерпению мужа.

— Интересно знать все-таки, почему ты не желаешь жить с нами? — допрашивал старший брат.

— Не ко двору я вам, — уклончиво ответил Николай.

— Интересно знать, что же это значит — не ко двору?

Николай только двинул опять правым плечом и взглянул в сторону, ясно давая понять, что ему скучны эти объяснения, ни для чего ненужные.

— Я тебе еще раз советую подумать, прежде чем уходить куда-то. Обязанность моя, как старшего брата, сделать все, чтобы остановить тебя от твоих бродяжеских стремлений. Еще раз советую остаться и готовиться в университет или поступить на службу, наконец, просто жить у меня, но только помнить, что в чужой монастырь со своим уставом не ходят.

Хозяйка беспокойно взглянула на мужа, потом на Николая. Тот заметил это и улыбнулся.

— Ни того, ни другого, ни третьего мне не нужно. Спасибо…

— Значит, ты решительно уходишь?

— Да, я сказал…

— Ну… вольному воля, — холодно решил Лощилов, поднимаясь со стула. — Насильно удерживать я тебя не могу. Но если тебе когда-нибудь придется круто, не забывай, что есть… семья… В которой ты всегда найдешь приют.

— Благодарю. Я вряд ли теперь вернусь скоро…

— До свиданья…

— До свиданья.

Они сначала протянули друг другу руки, но потом как-то неловко поцеловались.

— Я сейчас не при деньгах, — усаживаясь снова в кресло, сказал старший брат, — но все же могу дать тебе на дорогу рублей двадцать. Когда будет нужно, напиши.

И он протянул ему две красненьких.

— Мне не надо, — спокойно отказался Николай. — А если бы и было надо, я бы отказался.

— Почему же это? — вспыхнул Лощилов. — Что же, у меня воровские, что ли, деньги?

— Потому что я никому и ничем не хочу быть обязанным.

Хозяйка презрительно фыркнула.

— За то, что я прожил у вас три месяца, я вам вскопал почти весь виноградник и сделал прививки… — поняв ее улыбку и покраснев, ответил Николай, обращаясь уже прямо к ней. — Значит, мы квиты… Затем…

— Ну, ладно, ладно… — остановил его старший брат. — Но ведь не с голода же ты будешь умирать без денег?

— Не умру. На это я всегда заработаю. Затем, я на днях получу рублей сто, а это для меня обеспечение на полгода.

— Откуда это? — недоверчиво сощурив глаза, спросила невестка.

— Рассказ мой принят в одном журнале, — с торжеством заметил Николай. — Вчера я получил письмо, в котором редактор меня уведомляет об этом и просит выслать еще…

И, точно сожалея о том, что он не выдержал и похвастался как мальчишка, Николай нахмурился и еще раз сказал:

— До свиданья.

— До свиданья, — не глядя на него, протянула ему руку невестка.

Мы простились тоже.

— Что же, ты сейчас идешь? — еще как бы не веря, обратился к нему старший брат.

— Да.

— Но ведь гроза собирается.

— Ничего… я люблю.

— Дождь вымочит.

— А это, говорят, хорошая примета. До свиданья.

Он надел картуз, кивнул еще раз и сошел с террасы. Подали ароматный молодой картофель, который, дымясь, щекотал аппетит вкусным запахом поля и травы. Все облегченно вздохнули после этого неприятного объяснения.

Минут через пять Николай проходил через сад с пальто на руке и с котомкою за плечами. Поравнявшись с террасою, он мельком взглянул на нас и поднял фуражку. Лицо его было взволновано: даже нелюбимые места трудно покидать без грусти.

Он направился по знакомой мне тропинке по обрыву.

Сизая лохматая туча, поблескивая извивавшимися молниями и погромыхивая веселыми раскатами грома, шла ему навстречу, точно веселая бука, которою пугают детей.

Три пары глаз, обладатели которых молча, с аппетитом кушали картофель, от времени до времени, не глядя друг на друга, обращались к этой быстро удалявшейся фигуре.

Наконец, Николай прошел сад, виноградник и очутился на обрыве, с которого открывалось вплоть от самого берега море, недвижно отражавшее тучи и казавшееся чугунным.

Николай снял фуражку и, обращаясь к морю, громко и радостно крикнул молодым и сильным голосом:

— До сви-дань-я!

— …о… ань…я… — чуть слышно, как эхо, донеслось снизу. Николай прощался со своими рыбаками.

Затем он на мгновение обернулся назад и снова зашагал вдаль, махнув на прощанье рыбакам своей белой фуражкой.

Чувство не то сожаления, не то досады мелькнуло в глазах Лощилова.

— Психопат, — пробормотал он, ни к кому не обращаясь.

— Писатель тоже! — отправляя в рот горячую картофелину со сливочным маслом, подхватила супруга. — Пожалуй, нас опишет еще за все наши заботы о нем.

— Ничего из него не выйдет, — продолжал Лощилов. — Может быть, у него и дарование есть и все такое, но недостает…

— Чувства! — окончила за него супруга. — Чувство у него только к мужикам и есть.

— Дисциплины, — слегка нахмурясь на слова жены, продолжал Лощилов. — И потом эти бродяжеские наклонности! Месяца не может прожить на месте. Все его куда-то тянет и тянет.

— И весь век так проживет без своего гнезда, как бездомовная кукушка, — вторила супруга. — Ну чего ему здесь не жилось? Сыт, обут, одет!..

Никто ничего не ответил ей на это. Тогда она сама разрешила этот вопрос:

— А может быть, ему просто завидно было глядеть на братнино счастье.

Николай все удалялся и удалялся по обрыву, и навстречу ему все смелее и смелее блистала молниями и ворчала громом растрепанная, надувшаяся и почерневшая туча, которая обняла все небо и только там, на горизонте, отделялась от моря ярко-голубой, чистой, как бы омытой дождем, полосой неба, обещающей после недолгой вешней грозы ясный и ликующий день.

От этой тучи в душном, неподвижном воздухе заметно пахнуло влажною свежестью. Белые голуби с церковной колокольни взмыли в высоту, и на густом темном фоне этой тучи они казались ослепительно белыми и прекрасными.

Николай остановился и, должно быть, любовался этими в упоении купающимися в посвежевшем воздухе белыми птицами. Его стройная фигура на чугунном фоне тучи казалась воздушною, и каждое движение можно было различить удивительно отчетливо, несмотря на дальнее расстояние. Вот он снова двинулся вперед. Дымчатые полосы дождя быстро неслись ему навстречу.

— Тебе, Коник, кофе или чаю? — заботливо и нежно спросила хозяина супруга.

— Кофе, дружок!