Анатолий Каменский «Мой гарем».

I.

По телефону:

— Все-таки вы мне позвонили. Я знала, что вы обязательно позвоните.

— Вы всегда все знаете. Это самая противная черта в вас.

— Я очень рада, что вы злитесь.

— Да, я злюсь. Вы — глупая девчонка. Почему вы вчера не вышли?

— Не хотела.

— Но вы даже не приблизились к окну. Я полчаса бегал взад и вперед по переулку, как гимназист.

— Я видела.

— Откуда вы видели?

— Я просидела все время на верхней площадке лестницы на подоконнике.

— Вот как. Ну и что же?

— Я хохотала над вами и слышала, как вы сказали извозчику страшно злым голосом: «Пошел в «Континенталь».

— Очень хорошо, я поехал к Ванде и целовал ее вместо вас.

Еще по телефону:

— С вами говорит египтянка. Вы слишком упорны в своем решении.

— Да, я упорен. Мы никогда не будем знакомы.

— Но вчера вы были обязаны подойти ко мне, когда я позвала вас глазами.

— И все-таки я не подошел.

— Почему?

— Потому что я люблю вас.

И еще, мимоходом, в зеленой гостиной:

— Ольга, куда вы?

— Ах, вы разве здесь?

— Не притворяйтесь, вы прекрасно знали… Это же ваша система.

— Какая система?

— Пробегать мимо. Вы проводите эту систему уже шестой год. Но берегитесь, когда-нибудь вам она дорого обойдется.

— Что вы хотите сказать?

— Дай губы… Да, да, когда-нибудь это обойдется дорого для нас обоих. Я женюсь на тебе.

И сколько угодно разговоров — и с той же глупой девчонкой Женей, и с египтянкой, и с Ольгой Линд, и с добрым десятком знакомых и незнакомых женщин.

Я отуманен любовью, но я не знаю, кого я люблю. Меня красиво злит Женя, творчески взбудораживает египтянка, доводит до какого-то инфернального чувственного столбняка Ольга. Но…

Но вот, как всегда неожиданно, приезжает из-за границы Виктория — самая страшная для меня, самая непонятная, самая желанная из женщин. И несколько дней я страдаю от неразрешимой путаницы ощущений — любви, ненависти, досады, злости и, главное, упрямого стремления охватить и постигнуть ее поистине загадочный для меня призыв. Она бесконечно зовет меня, но я, точно окаменелый, не двигаюсь с места. Ее лицо, ее губы, ее тонкие, всегда холодные руки притягивают меня к себе, но я остаюсь неподвижен в каком-то бессильном недоумении. «Вот она, твоя избранница, Виктория», — говорит голос с другой планеты. «Да, избранница», — отвечает голос души. И все. И ничего больше. Я не могу осмыслить ее поцелуя. Он не нужен. Правда, я знаю, что я хочу горничную Лизу, гимназистку Муню, полногрудую Вавочку из Кронштадта и каждую встречную женщину с определенным рисунком рта. Но я знаю также, что и Виктория, и Женя, и египтянка, и Ольга — все они по-настоящему выдуманы мною. Их могло совсем не быть. Никакими усилиями воли я не могу сосредоточить все свое внимание, всю творческую выдумку на одной из этих женщин, и ни одна из них не владеет мною до конца. Где-то впереди, может быть, даже не здесь, на земле, в каком-то тумане воображения, грезится мне окончательная она, укравшая и соединившая все эти отдельно волнующие меня черты: отдельные улыбки, интонации, запахи, походки, качания бедер, сверкания и сияния глаз… Где-то впереди мыслю я ту окончательную полноту священного испуга, охватывающего меня иногда в фойе театра, в вагоне, на перекрестке улицы, тот истинный обморок страсти, который мог бы избавить меня от…

Я имею дерзость назвать это слово, слишком знакомое всем мужчинам слово: отвращение.

Рядом с улыбками, походками, интонациями плывут мимо моего сердца шершавые, колючие ощущения какого-нибудь жалобно оттопыренного бантика блузки, какого-нибудь искривленного каблука или некрасиво слипшегося от дождя локона прически. Ощущения, вызывающие эстетическую и чувственную тошноту и подчеркивающие вечно сознаваемую трагикомедию мужского первородного обмана. Да, все прекрасно до и все отвратительно после. Клянусь себе, что не повторю никогда этого элементарного обывательского кощунства. Клянусь себе: никогда ни одного поцелуя любимой. От своей «окончательной» буду мчаться на извозчиках к Вавочкам, Муням и Вандам и с тоской отдавать им всего себя. Им, но не ей. Не развенчаю ни одной из теней своей единственной, не убью прикосновением ни Виктории, ни Жени, ни Ольги, ни египтянки.

II.

— Вы еще злитесь?

— Нисколько.

— Нет, вы злитесь: раньше вы звонили мне каждое утро. Между прочим я справлялась в «Континентале»: ни в одном из номеров не оказалось никакой Ванды.

— Ну и что же, это вас радует?

— Меня радует, что вы солгали, как мальчишка.

— Девчонка.

— Повторите.

— Глупая девчонка.

— Вот вы уже не сердитесь. Это скучно. Я хотела сейчас приехать к вам, но теперь не приеду.

Письмо от египтянки: «Вы сказали, что вы любите меня, и положили трубку. Что это? Трусость? Вы боялись услышать от меня признание в менее казенной форме? Слушайте же. Я вчера отдалась своему лакею, и он ударил меня по лицу за то, что в это время я несколько раз произнесла Ваше имя».

Письмо от Виктории уже из Парижа: «Милый! Сейчас я вспомнила о том, как в такую же туманную лунную ночь, три года тому назад, Вы сказали мне: «Всмотритесь, как бегут рельсы». Мы сидели на шпалах. Мне было всего семнадцать лет. Рельсы действительно бежали с головокружительной быстротой…. Очаровательная, сверкающая, бегущая неподвижность. Эти рельсы — наша любовь. Приезжайте. В Париже скоро доцветут каштаны».

Письмо Виктории целую неделю лежит на столе. С одного края оно залито кофе, и от него уже почти не пахнет Regent de France. Женя звонит по телефону два раза в день — утром в десять и вечером в половине восьмого. Ольга в Петербурге.

Египтянка прислала мне букет красных роз, кажется с тем самым лакеем.

Сегодня я кутил целую ночь с полногрудой Вавочкой из Кронштадта. Утром в щелочку неплотно задернутой портьеры проник розово-голубой луч. Вавочка спала. На ее лице стерлась пудра и часть гримировки: одна бровь была темно-коричневая, сплошная, а другая желтая, с тонкими-тонкими отдельными волосками…

О Виктория, сегодня мне кажется, что я люблю только тебя.

 

Анатолий Каменский.
Антонио Манчини «В Будуаре».