Евгений Чириков «Без любви»

***

— Здесь отдается комната? — раздался однажды утром в передней Курицыных чей-то приятный мягкий басок. Марья Кузьмовна, задвигавшая в этот момент горшок со щами в глубину пылающей печи, бросила ухват, наскоро сдернула грязный засаленный фартук и, оправивши на голове волосы, вышла из кухни в переднюю.

— Батюшки! У меня и незаперто!.. Да, да… здесь! Входите! Вот эта, угловая!..

Обладатель мягкого баска оказался весьма прилично одетым молодым человеком, с достаточно приятной физиономией и такими же манерами. Пришедший не внушил, однако, особого доверия Марье Кузьмовне: на лице молодого человека играла чересчур уж приятная улыбка, а в больших голубых глазах сверкала чересчур уж приятная беспечность. Все это вместе с большими волнистыми волосами и помятой поярковой шляпой «a la чёрт меня побери», — привело Марью Кузьмовну в некоторое смущение.

— Мы студентов не пускаем — как бы мимолетно сообщила она молодому человеку в то время, как он окидывал своими голубыми взорами маленькую, оклеенную дешевенькими голубыми обоями комнату с лежанкой.

— Даже и с лежанкой?.. Греться…

— Вам рано греться… Есть ли еще вам двадцать пять-то?

— Вроде этого… Маленько не хватает.

— То-то, я вижу, очень молоды… Шесть рублей. Не дорого ли вам? За семь ходила, да так уж, пусть идет за шесть! — соврала Марья Кузьмовна, рассчитывая, что молодой человек будет торговаться.

— Шесть, так шесть… Далеко только больно до центра… Ну да все равно!..

— Далеко! Чай, ноги-то свои, а не казённые!.. Молодому человеку ничего не стоит, одно удовольствие лишних две-три версты пройти… для свежего воздуха! — Вы не студенты?

— Я… Как вам сказать?.. Вроде этого…

— Ну, тогда извините: муж не велел студентов пускать: беспокойства много…

— Да я собственно не студент…

— А чем же изволите заниматься?

— Видите ли… Художеством я занимаюсь…

— Картинки рисуете? Не подойдет…

— Нет, зачем картинки?! Я — ретушер… в фотографии служу.

— А сколько жалованья получаете?

— Да покуда сорок, а в скорости — пятьдесят…

— Вы не из духовного ли звания?

— Вроде этого…

— Что же, милости просим! Комната сухая, чистая. У нас вам будет спокойно: детей у нас нет, — мешать некому… Только уж деньги вперед! Сами мы вперед платим, так уж и с квартиранта приходится…

— Это все равно! Пустяки! Только не сыро ли? — спросил басок и начал тщательно осматривать углы, щупать их пальцем и втягивать носом воздух.

— Мне для голоса сырость очень вредит, — сказал он.

— А вы поете?

— Немного…

— Это очень приятно… Все-таки когда послушаешь, — на душе повеселее! Нет, какая там сырость! Сухая комната, теплая-претеплая… даже и зимой все равно, что в Африке… Отсюда печка — раз и тут, от кухни!..

Молодой человек заглянул в кухню и произнес:

— Вот здесь похоже на Африку…

В это время послышалось в кухне шипение и Марья Кузьмовна, крикнув «не шипи! не шипи! слышу!» — побежала туда спасать уходившие щи.

— Так я — вам задаточек? Пока три целковых… Довольно? — сказал басок, заглядывая в кухню.

— Хорошо, хорошо!..

И Марья Кузьмовна протянула засученную по локоть руку.

— Вы уж извините… По хозяйству нельзя иначе…

— Ничего… Очень приятно… Извольте!.. Позвольте пожать вашу руку.

— Да право… я… тут по хозяйству…

— Ничего, ничего…

Через дверь просунулась голая кругленькая рука, и молодой человек пожал ее с особенным чувством благодарности.

— Так я завтра вечерком перебираюсь…

— Очень рада!.. Будем ждать.

И на другой день вечерком в угловой комнате бренчала гитара, сопровождаемая мягким приятным баском.

***

Прошел месяц-другой, и приятный басок вполне обжился у Курицыных: гулял по всем комнатам, напевал, насвистывал, иногда забирался в кухню и пробовал приготовленную для пирога начинку, сам ставил себе самовар, когда Марье Кузьмовне было некогда, — и вообще чувствовал себя, как дома. Марья Кузьмовна была как нельзя более довольна постояльцем: деньги платил аккуратно, особенных требований не предъявлял, а порой даже отказывался от тех прав и преимуществ которыми он мог пользоваться не как член семьи, а как постоялец. Так, например, иногда он, не желая отрывать хозяйку от хозяйственных забот и хлопот, сам брал половую щетку и подметал у себя в комнате; иногда по целому часу ожидал самовара, иногда уходил совсем без чая, говоря, что это — наплевать, неважно…

— Не квартирант, а золото… Прямо на редкость! — хвасталась соседям Марья Кузьмовна. — Добрый, обходительный, веселый!..

В квартире Курициных действительно стало веселее. То бренчала гитара, то раздавался веселый опереточный мотивчик, то слышалось посвистывание или сильные бодрые молодые шаги. Приятный басок оказался очень общительным, занятным собеседником, мастером смешить, передразнивать животных. Особенно неподражаемо изображал он скулящую за дверью собачонку. Долго этим скулением постоялец вводил в заблуждение Амвросия Минаича. Как только тот после обеда ввалится в свою двухспальную, так и начнется вдали глухое скуление собачонки: «уй, уй, уй, уй…»

— У ты, проклятая!.. Чтоб тебя разорвало! — вскакивая с постели, кричит Амвросий Минаич и бежит в сени, чтобы выгнать чью-то забежавшую собачонку… Хлопнет дверью, запреть ее на крючок и, укладываясь, удивляется:

— Нет…

Однажды, после подобной истории, постоялец не вытерпел и захохотал, как в бочку, на все комнаты… И тут Амвросий Минаич понял, в чем дело, и навсегда рассердился на «шута горохового». Амвросий Минаич, впрочем, с первых дней был уже недоволен: он не мог привыкнуть к чужому человеку, — в присутствии постояльца как-то стеснялся, никогда не заходил в его комнату, а когда проходил мимо неё, то всегда смотрел в землю и торопился проскользнуть незамеченным. Со стороны можно было подумать, что не басок живет в квартире Амвросия Минаича, а Амвросий Минаич в квартире у баска.

— Ну, забренчал опять!.. И так далее… — ворчал он, когда в угловой комнате в сумерках вечера вдруг раздавался аккорд струн. — Запел!

Однако, дальше таких восклицаний неудовольствие Амвросия Минаича не заходило. В глаза постояльцу он никогда никаких неудовольствий не высказывал, а, напротив, в его присутствии лицо Амвросия Минаича всегда складывалось в тонкую улыбку, которая заставляла постояльца думать, что его игра и пение чрезвычайно приятны Амвросию Минаичу. И потому в его присутствии он еще громче и еще энергичнее бил по струнам гитары.

— А то вот еще — как это вам понравится? — спрашивал он, пропев вальс из «Цыганскаго барона», и опять запевал:

Часовой! Что надо, барин? Притворись, что ты заснул…

— Ах, это чудесная песня! — восклицала Марья Кузьмовна, а Амвросий Минаич думал о том, что скоро одиннадцать, пора спать, но молчал и только лицо его делалось все более и более глубокомысленным и сосредоточенным.

— Ах, Степан Степаныч! — обращалась Марья Кузьмовна — не поете ли вы «Не смотрите черные глазки на меня?»

— «Злые, непокорные, полные огня?» Можно-с!

Начиналось настраивание гитары и затем гремело:

Не смотрите черные глазки на меня, Злые, непокорные, полные огня…

Амвросиии Минаич позевывал, но боялся высказывать неудовольствие. А Марья Кузьмовна просто трепетала от наслаждения; казалось, что голос певца щекотал ее: она закрывала глаза, на губах её появлялась сладчайшая улыбочка, она вздрагивала, потягивалась и, хватая постояльца за рукав пиджака, умоляла:

— Ну, еще про глазки! Ну, Степан Степаныч, не кобеньтесь! Спойте!

И тот, смотря в упор на бедную Марью Кузьмовну, пел с экспрессией:

Вы меня чаруете, в вас пылает страсть, Но зачем рискуете вы в беду попасть?..

— Гм! гм! — звучал из спальной Амвросий Минаич, отворачивая на постели одеяло.

***

Наступила и зима. Потянулись длиннейшие вечера. Раньше эти долгие зимние вечера приносили с собой ужасную скуку и казались бесконечными.

Теперь эти вечера для Марьи Кузьмовны получили своеобразную прелесть: Степан Степанович обладал неисчерпаемым запасом всевозможных анекдотов, небывалых случаев, страшных и таинственных историй, а Марья Кузьмовна до смерти любила слушать все страшное и сверхъестественное. И вот как только оканчивалось вечернее чаепитие, убиралась посуда и стол снова покрывался вязаной скатертью, — Степан Степанович вваливался в старомодный диван с высокой спинкой и кое-где дававшими себя знать пружинами, Марья Кузьмовна брала мужнины носки для надвязыванья, — и начинались эти страшные невероятные происшествия, от которых просто волосы на голове могли подниматься дыбом,

— Вы, Степан Степанович, так и не досказали вчера про «Монаха-то без костей?»

— А на чем мы остановились?

— А как скелет-то на постели зашевелился!

— А-а! Хорошо-с… Ну-с, сидит он у стола, а этак-то вот постель… И Степан Степанович доканчивал про «Монаха без костей».

— Гм! Ерунда и тому подобное! — шептал Амвросий Минаич и начинал возиться в постели. Кровать под ним скрипела, а Марья Кузьмовна пугалась и взвизгивала.

— Ах, кто это?! Ух! Сердце так и упало!.. Будет тебе скрипеть-то!..

— Повернуться я могу, или нет? Гм!..

— Это скелет зашевелился, — шепотом замечает постоялец и продолжает страшную историю. Он доволен, что его рассказ заставляет Марью Кузьмовну нервно вздрагивать, ежиться, пугливо оглядываться на дверь и плотнее кутаться в платок из козьего пуха.

— Гм! Маничка!

— Ну, чего еще тебе там понадобилось?

— Смотри: опять всю ночь спать не будешь? а?

— Ну тебя! Клопы едят, так поневоле не уснешь! — бросит Марья Кузьмовна мужу и повернется опять к Степану Степановичу:

— Ну! дальше!..

Скоро в программу времяпрепровождения вошли ещё «дурачки» и «свои козыри». И Марья Кузьмовна, и Степан Степанович оказались оба азартными игроками и, засаживаясь за карты часов с семи вечера, иногда проигрывали до полночи и далее.

— Марья Кузьмовна! Пора того… Сама не того и я… не могу… — сердился, наконец, Амвросий Минаич.

— Сейчас! Еще три раза осталось! — смеясь, отвечала Марья Кузьмовна.

И опять начинается спор, хохот, хихиканье, возгласы.

— Э-э, Степан Степанович! Зачем две карты взяли? Отдайте!

— Клянусь честью!.. Ей-Богу, одну!.. Не отдам…

— А отдадите!.. Отдадите…

И начиналась возня, которая больше всего сердила Амвросия Минаича и заставляла его жалеть, что он уже разделся и не может пойти и посмотреть там…

— Гм! Чёрт знает… право… — бунчал он; но никто не придавал значения этому бунчанию: ни Марья Кузьмовна, ни постоялец.

***

Однажды Амвросий Минаич пришел из канцелярии раньше обыкновенного, как-то искоса взглянул на жену, не доел щей, не взял после обеда газеты, — словом, повел себя странно. Вплоть до вечера он лежал в кровати, отвернувшись лицом к стене, беспрерывно вздыхал, пыхтел и тяжело отдувался.

— Ты что, Врося? Нездоров, что-ли? — заботливо осведомлялась Марья Кузьмовна.

Но Врося молчал и только по прежнему пыхтел и отдувался.

] Уже в кухне запел тоненьким голоском вечерний самовар, когда Амвросий Минаич молча вскочил с постели, натянул шубу, постукал о пол калошами и вышел.

— Ты куда?

Но Амвросий Минаич не ответил. Возвратился он домой только на рассветет. Вся шуба его была в снегу, шапка сползла на глаза, воротничок рубашки был расстегнут. Он был совершенно пьян.

— Гм!  Вот и я!.. — произнес он, вваливаясь в переднюю.

Марья Кузьмовна не спала; она беспокоилась о муже. Она тотчас же появилась в передней в ночной кофточке, на босу ногу, со свечей в руках.

— Опять? Нахлестался? Да разве есть в тебе какое-нибудь чувство, бессовестный!..

— Гм… Чувство… и даже очень есть и так далее, и тому подобное… Вот что!

— Куда же ты лезешь в шубе и в калошах? Не кабак, ведь, здесь… Марья Кузьмовна хотела помочь Амвросию Минаичу снять шубу, но снимать её он не пожелал и нетвердой поступью как-то всунулся в зальце.

— Дурачки! Знаем мы… Вот что… Надо в корень смотреть и так далее, и тому подобное… Я не дурак! — говорил он, усевшись на диване. У меня того… Я понимаю… И вдруг он громкой и грозной октавой закричал  на весь дом, стукнув кулаком по столу:

— К чёрту всех ретушеров!..

Водворилась глубокая тишина. В угловой комнате послышались мягкие шаги и потом щелкнул замок двери. И опять все стихло.

— Ретушеры, фотографы и так далее, и тому подобное… Я все понимаю…

И Амвросий Минаич вдруг заплакал тоненьким-тоненьким голосом.

***

Прошел год. Стояли опять долгие зимние вечера. Теперь, хотя в угловой комнате и не звучали больше аккорды гитары и хотя не было слышно в комнатах мягкого и приятного баска постояльца, Марья Кузьмовна все-таки не скучала: у ней на руках карячился маленький мальчуган с большими и синими, как у куклы, глазами.

— Агу! агу! — говорила с ним счастливая Марья Кузьмовна, вытягивая свои красные губы трубочкой, хлопала в ладоши, трясла головой и подмигивала глазами, полными материнской нежности. А потом подхватывала ребенка на руки, плясала с ним польку, подбрасывала его, как мячик и подпевала:

— Ах, тюськи мои, телюлюски мои!

Ребенок плакал, тогда Марья Кузьмовна торопливо расстегивала кофточку и, обнажая белую, полную молоком, грудь, шептала:

— Ах ты, бесстыдник! Ну, соси, соси!

Ребенок жадно ловил грудь и всецело уходил в тяжелое для него занятие, закрывая от удовольствия и усталости глаза. А Марья Кузьмовна счастливо улыбалась и кричала:

— Врося! Иди — погляди, как он на тебя похож!

— Гм! гм! — звучал вдали Амвросий Минаич.

 

Евгений Чириков.
Пробуждение» № 2 1908 г.