Евгений Чириков «Испортилась»
I
Бухгалтер уездного казначейства, Иван Степанович Бородкин, отдыхал в постели после обеда. Газета «Свет» лежала у него на животе непрочитанная, потому что Ивану Степановичу лезли в голову самые мрачные мысли.
— М-да!.. — время от времени произносил он, и отдувался, словно хотел освободить грудь свою от лежащего на ней камня.
Произошло в жизни Ивана Степановича что-то скверное и непонятное, и чувствовалось так отвратительно, словно в душе нарывало, и тупая упорная боль дергала за сердце, мешая установиться прежнему равновесию. Как все это произошло? Что именно произошло? Чем все это кончится?
— М-да!
За обедом было накрыто два прибора, но один так и простоял без употребления, упорно напоминая о том, что Марья Николаевна отсутствует, что он — один и что порядок жизни нарушен. И теперь на кровати лежат две подушки рядом, но одна остается без употребления, и это упорно напоминает все о том же беспорядке жизни. День медленно угасал за окнами, и серенький свет вливался со двора в комнату, делая ее печальной и скучной. Проклятый шарманщик наигрывал где-то грустный вальс, любимый Маничкин вальс, и Ивану Степановичу казалось, что шарманка выговаривает слова: «потерял я ее, потерял навсегда». Он прикрыл свое лицо газетой, но глаза его продолжали смотреть и под газетой с напряженным вниманием вглубь собственной души, где все сильнее нарывало беспокойство. С тех пор, как Иван Степанович женился, прошло шесть лет. Каждый день в течение этих шести лет Иван Степанович ложился после обеда отдыхать в эту самую кровать и всегда испытывал чувство полного успокоения, которое вливалось в его душу как бы вместе со съеденным обедом. Кроме газеты, тут же рядом лежала обыкновенно Машуха, — как называл Иван Степанович в послеобеденное время жену, — а в ногах укладывался дымчатый кот и тихо мурлыкал, прикрыв себе голову лапкой; Иван Степанович прочитывал газету и испытывал такое удовольствие, словно, лежа в кровати, он вместе с Машухой и с котом, и со всей привычной обстановкой жизни, путешествовал по разным странам и городам, присутствовал при разных торжественных случаях из жизни королей и министров, видел несколько катастроф, убийств, самоубийств… А пока он читал, Машуха успевала обыкновенно задремать и сладким похрапыванием напоминала Ивану Степановичу, что он, слава Богу, дома, и что все у них в порядке, чинно, благородно, одним словом — хорошо. Из детской слышалось или монотонное, усыпительное «баю-баю-баюшки», или веселенькое «пришла коза рогатая», сопровождаемое звонким детским смехом. Хорошо! Иван Степанович, бросив газету, как бы с птичьего полета, обозревал этот момент своей жизни: Машуху, кота, ребячий смех, тикание часов, чувствовал, что все у него есть и ничего ему больше не надо, и что все это так хорошо и прочно устроилось, что можно маленько и всхрапнуть… Он закрывал лицо газетой, и в душу его снисходила благодать: там становилось так спокойно и гладко, как бывает в тихий летний вечер на маленьких скрытых в молчаливом лесу, озерцах и болотцах. И, с улыбкой под усами, Иван Степанович засыпал безмятежным сном, полный благодарности к жизни и ее радостям…
А теперь он лежал один и не мог заснуть, потому что чувствовал неприятный, беспокоящий диссонанс в своей жизни и видел, как угрожающий беспорядок с каждым днем все ближе и ближе подходит к его семейному благополучию.
Тихо ступая по полу босыми ногами, в комнату заглянула кухарка Пелагея. «Экое горе-то!» — прошептала она и осторожно пошла прочь. Иван Степанович слышал, но не шевельнулся, потому что ему не хотелось разговаривать с Пелагеей. Кто-то пришел… Пелагея два раза повторила: «Я ничего не знаю, барыни нет, а барин почивает».
— Когда вернется?
— А кто ее знает, всяко случается…
Кто-то пожалел и посетовал на Марью Николаевну: «Сама велела прийти, а ушла», и Иван Степанович молча добавил что, действительно, никакого порядка теперь у них нет. Когда дверь в кухне хлопнула, он встал с постели, чтобы посмотреть в окно, кто это приходил. Приходила баба, которая стирает у них белье. Больше Иван Степанович не ложился. Он ходил в одних чулках по комнатам, останавливался у окон и смотрел на двор, вздыхал, произносил: «М-да!» — и думал. Подвернется какой-нибудь прохвост, вроде этого актера, и перевернет вверх ногами всю твою жизнь. Рожа бритая, вся в складках, ходит без калош, в серых клетчатых брюках и в старом пиджаке с хлястиком позади; на голове уродливая шляпа, измятая, как его рожа… Неужели он, Иван Степанович, хуже этого актера, похожего на голодную бродячую собаку? Иван Степанович подошел к жениному туалетному столику и стал смотреться в зеркало; он смотрел долго и думал, что он гораздо красивее актера; потом покрутил усы, повел бровями и крякнул. На столе стояла раскрытая шкатулочка, и Иван Степанович остановил на ней свое внимание. Бросила, даже не закрыла. В шкатулке — подвязка, пузырек с духами, клочок волос, перевязанный голубой ленточкой: это волосы умершего ребенка, которому когда-то нянька пела «баю-баю-баюшки». Иван Степанович взял в руки эти мягкие, как пух, золотистые волосики и ему сделалось так грустно, словно Вовочка только вчера умер. Тут же пуховка, цветные карандаши, которыми Марья Николаевна гримируется, выступая в любительских спектаклях. Иван Степанович смотрел на шкатулку и она представлялась ему олицетворением того угрожающего беспорядка, который подступал со всех сторон, незаметно подтачивая семейное благополучие. Завернув Вовочкины волосики в бумагу, Иван Степанович положил их в поминанье. Потом он поправил сползшую с ломберного столика вязаную скатерть и, махнув рукою, отошел.
— М-да! — произнес он — и покачал головой.
II
Было около десяти часов вечера, а жена не возвращалась. Иван Степанович сидел за самоваром с газетой в руках. Но ему не пилось и не читалось. На столе стояла без употребления красивая чашка с золотой надписью «в день ангела», и эта чашка упорно напоминала о беспорядке. Ивану Степановичу казалось, что чашка выглядит легкомысленно и насмешливо улыбается, глядя на стоящий рядом стакан. Стакан с чашкой напоминали теперь Ивану Степановичу их законный брак: стакан это — он, Иван Степанович, а чашка — Манюся. Он не любил, когда женщины пили чай из стаканов, потому что стакан присвоен мужчине, а женщине — чашка. Шел дождик, бесконечный осенний дождик, и Ивану Степановичу казалось, что где-то ходят по обвалившимся листьям, загребая их ногами. Он подходил к окну, закрывал руками лицо, чтобы не мешал свет лампы, и вглядывался в темноту ночи, туда, откуда должна была прийти Марья Николаевна. Нет, не идет… И опять в голову Ивана Степановича лезли мрачные мысли, и он спрашивал себя: чем все это кончится?.. Не надо было соглашаться в первый раз. А теперь поздно. Эти спектакли вскружили ей голову, и когда их нет, ей скучно, словно она что-то теряет тогда и грустит о потерянном. Чего хорошего? Непонятно. Иван Степанович так и знал. Эти любительские спектакли, он чувствовал, добром не кончатся. В комнатах было тихо, и казалось, что лампа с зеленым тюльпаном и чашка с надписью «в день ангела» о чем-то сосредоточенно думают вместе с Иваном Степановичем и слушают, как на дворе шепчет дождь, и как вода, стекающая с крыши, звенит водосточной трубою. Шорох дождя то стихал, то усиливался, и вдруг в этом шорохе прозвучал веселый женский смех. Она смеется… Идет, наконец! С кем это?..
Иван Степанович крякнул и принял такую позу, словно его нисколько не интересовало, кто там под дождем смеется, шлепая ногами по лужам. В сенях затопали, опять прозвучал смех и затем дрогнул звонок. Иван Степанович с серьезнейшим лицом вышел в переднюю и сдернул крючок с петли, а затем моментально удалился и опять сел к столу и углубился в газету.
— Зайдите на минуточку!
— Не поздно?
— Ничего, ничего! У нас самовар!..
— Ноги надо в порядок привести…
— Промочили?
И опять смех. Почему ей смешно и весело? Странно. Пора спать, а у них — гости! Полнейший беспорядок!..
— Ты попиваешь чаек? Это хорошо. Позволь тебе представить…
Иван Степанович поднял голову и увидел гостя. Он самый, человек с бритой рожей, в клетчатых брюках, концы которых были так грязны, словно их нарочно окунули в лужу.
— Очень приятно, — сухо сказал Иван Степанович.
— Ну и погодка, знаете… — со смехом проговорил гость, подсаживаясь к самовару, положил ногу на ногу и обнял коленку руками. Иван Степанович смотрел на ноги в клетчатых брюках и думал, что человек этот неряха: чего стоило взять да подвернуть брюки?
— Вы что же, долго проживете в нашем городе?
— Пожалуй, зазимую… Отбился от стаи: товарищи улетели, а я пролежал в больнице; тифом хворал…
— У нас скучно, никаких увеселений… — угрюмо произнес Иван Степанович.
— Ничего, ничего… Будем ставить спектакли… Теперь героиня имеется, а это — главное…
— Какая-с героиня?
— Ваша супруга! У ней прямо талант! Ей-Богу!
— Полноте, пожалуйста! — вспыхнув от удовольствия, сказала Марья Николаевна и весело подпрыгнула около мужа и наклонилась, чтобы посмотреть ему в лицо. А лицо Ивана Степановича было глубокомысленно и хмуро.
— Пойдешь на спектакль на меня посмотреть?
— Что я не видал, что ли, тебя?
— Да не меня, а Ольгу Ранцеву. Ольгу я буду играть…
— Эта роль выйдет у вас, Марья Николаевна, вот как! — заметил гость и поцеловал кончики пальцев.
— Охота ломаться! — тихо, как бы размышляя вслух, сказал Иван Степанович.
Марье Николаевне сделалось неловко и за мрачный вид мужа, и за себя и, стараясь скрыть свою неловкость напускной веселостью, она сказала:
— Ваня не любит, когда я играю в любительских спектаклях. Он не любит искусства…
— Искусство! — промычал Иван Степанович и сразу, как говорится, убил Марью Николаевну:
— Ты бы лучше пуговицы к штанам мне пришила!..
Господин в клетчатых брюках сказал, что штаны дело неважное и заболтал ногой. Марья Николаевна спряталась от гостя за самовар: она покраснела и готова была заплакать от такой неделикатности. А Иван Степанович, не отрывая взора от газеты, начал ворчать, говорить о семье, о беспорядке, о шкатулке, которая стояла на туалетном столике…
— Хоть бы постороннего человека постыдились! — прошептала Марья Николаевна и ушла в соседнюю комнату.
— Женщина должна посвятить себя семье, мужу, хозяйству, — а они хвосты треплют по разным спектаклям…
Гостю было неловко. Он качал ногою и слегка ухмылялся.
— Если ты актер — играй, если жена — занимайся хозяйством, чиновник — служи, купец — торгуй! Ясно, кажется, как Божий день…
— Что же тут дурного? Что? — прозвучал голос Марьи Николаевны из другой комнаты.
— Да и хорошего-то мало! — ответил Иван Степанович.
Гость начал было говорить что-то об искусстве, но Иван Степанович круто оборвал:
— Какое там искусство! Шныряют по уборным, в щелочки подглядывают; под предлогом разных представлений, с чужими женами целуются и прочее такое…
— Я думаю, Николай Михайлович, вам дико такие слова слушать? Вы извините! — сказала Марья Николаевна, выйдя из своего убежища. Лицо у ней было виноватое, но в походке и позе проглядывало горделивое сознание превосходства. Она ходила по комнате с заложенными за спину руками и смотрела вперед, прикрыв глаза длинными ресницами.
— Вовочкины волосы, мазилки разные, — теперь у нас все в кучу свалено, — вполголоса проворчал Иван Степанович.
Гость встал и начал прощаться.
— Посидите, — сказал Иван Степанович, подавая ему руку.
— Далеко мне шагать.
— А где изволите квартировать?
— У чертей на куличках!
— Прощайте, Николай Михайлович! Извините уж нас! — сказала Марья Николаевна и крепко пожала руку гостя.
Актер ушел. Супруги долго молчали и не смотрели друг на друга.
— Экое безобразие! Как в кабаке! — прошептал вдруг Иван Степанович и куда-то пошел. Он вернулся с половою щеткою в руках и стал затирать на полу следы от грязных и мокрых ног ушедшего гостя.
— Калош нет, а тоже, искусство!..
Марья Николаевна молчала. Поджав губы, она смотрела на подтиравшего пол Ивана Степановича, а потом вдруг расхохоталась на все комнаты: расхохоталась обидно как-то для Ивана Степановича, оскорбительно.
— Смешно? — спросил он, оглянувшись на жену, и понес щетку в кухню.
— Спать вы намерены? — спросил он, когда часы пробили одиннадцать.
— Спите!
— А ужинать вы намерены?..
— Ужинайте!
Полнейший беспорядок в жизни! Все пошло кувырком. Иван Степанович сел за стол и, облокотясь обеими руками, задумался. Перед ним стояла чайная посуда — чашка с надписью: «в день ангела» и два стакана; из одного стакана пил актер, а из другого — он, Иван Степанович, и его стакан стоит в стороне, а чашка и стакан актера — рядышком…
— М-да!.. — вздохнув, произнес Иван Степанович.
Долго Иван Степанович сидел за столом, подперев голову руками. Чем все это кончится? Как остановить угрожающий беспорядок?.. Часы пробили двенадцать. Он вздохнул, встал и, заискивающе посмотрев в передний угол, где висел образ Николая-Угодника, пошел в спальню.
Здесь, на столике, горела свеча. У столика стояло старое кресло и в нем сидела, откинув голову на спинку, Марья Николаевна. Руки ее покоились на коленях и держали тетрадку, в которой была выписана роль Ольги Ранцевой. Глаза у Марьи Николаевны были закрыты. Спит? А может быть, прикинулась, что спит, не желая лечь на свое место? Теперь все пошло кувырком… Иван Степанович разделся и лег в постель. Покряхтел, прошептал: «Господи, Боже мой!» — и прикрыл лицо одеялом. Но между подушкою и одеялом осталась щелочка, в которую он и смотрел, желая убедиться, спит или притворяется Марья Николаевна. А Марья Николаевна, действительно, дремала. Она забылась и ей чудилось, что оркестр играет и сейчас поднимется занавес. В дырочку, которую любители проделали в занавесе, видно всю публику: полна зала! Тут и исправник, и почтмейстер с женою и дочерьми, и аптекарь, и казначей с семейством, и секретарь полиции, все гарнизонные офицеры и даже сам воинский начальник!.. В зале говор, смех, улыбки, шелест платьев и бряцание шпор… Вон казначейша обмахивается веером и любезничает с воинским начальником. Потом тихо-тихо… Сотня глаз вперились в Марью Николаевну и весь клубский зал словно замер… А потом взрыв рукоплесканий, оглушительное «браво» и единодушный крик: «Ма-ля-вину! Ма-ля-вину!..» Это она — Малявина, по сцене… Сердце трепещет в груди, хочет выпрыгнуть от радости, лицо горит и хочется плакать и смеяться…
— Ма-ля-вину! Браво!
Потом приходят за кулисы, благодарят, жмут руки и удивляются:
— У вас несомненный талант! Вам надо, голубушка, на сцену!..
— Марья Николаевна! Милая! Я плакала, вы меня растрогали до слез!..
Кто-то целует Марью Николаевну и ей так хорошо, что и у самой у ней теплые слезинки вдруг запрыгали с ресниц и покатились по щекам…
Иван Степанович тихо вылез из-под одеяла, спустил босые волосатые ноги на коврик и о чем-то подумал. Потом он подошел к столику, чтобы загасить свечу. Сама не спит и людям спать мешает. Приблизив лицо к свечке, Иван Степанович боком посмотрел на жену и увидал, что по щекам ее катятся слезы, а губы вздрагивают от улыбки…
— Послушай! Машуха!.. Никак ты плачешь?..
Марья Николаевна раскрыла глаза. Муж в белом стоит посреди комнаты и нет никакой публики… Широко раскрыв глаза, она долго смотрела вперед и не могла стряхнуть с себя чары дивного сновидения…
— Ложись, Машуха! Право!.. Выкинь из головы дурь-то!.. Право…
Марья Николаевна закрыла лицо тетрадкой и ничего не ответила.
— По ночам люди спят, а у нас шиворот-навыворот… — проговорил Иван Степанович и, ввалившись в кровать, отвернулся к стенке.
III
Однажды вечером, когда Иван Степанович одиноко сидел за чайным столом и думал, чем все это кончится, на дворе заскрипела телега, и в темноте грубый мужицкий голос протянул «т-п-ру!»… Иван Степанович посмотрел в окно и побежал встречать: по темному силуэту человека, сидящего в телеге, он узнал тестя, отца Николая.
— Пелагея! Огня! Папаша приехал… Подогрей самовар!
— Батюшки мои! Где спички-то?..
Началась суматоха. У крыльца фыркала уставшая лошадь, мужик в кафтане копошился около телеги, вытаскивая поклажу: мешки, пещер, узлы, а отец Николай беспокойно кричал: «Яйца-то не разбей, яйца-то!» Пелагея стояла около телеги и светила, прикрывая ладонью руки пламя огарка, а Иван Степанович с крыльца спрашивал:
— Грязная дорога, папаша?
— Беды!.. Не вылезу ведь я… Одеяло-то вытащи! Ноги запутались…
Отец Николай с трудом вылез из телеги и, прихрамывая, пошел к крыльцу.
— Ногу отсидел. Ну, здравствуй! Все ли в добром здоровье?..
— Здравствуйте, папаша… Ничего, живем…
— Яйца-то осторожней! Там, в пещере, яичек мать прислала…
В сенях они крепко поцеловались.
— Мокрая у меня борода-то!..
— Ничего, папаша… Пожалуйте!
Мужик таскал вещи в кухню и Пелагея кричала на него, чтобы не топтал половика грязными лаптями.
— Без этого нельзя, бабынька хорошая!..
— А мы вас завтра ждали, папаша, — произнес Иван Степанович, чувствуя неловкость перед тестем.
— А где Машенька? Здорова она?
— Ничего… Она придет.
— А где она?
— Тут… в одном месте… придет.
Ивану Степановичу не хотелось прямо сказать, что жена в клубе, на репетиции. Как-то сразу-то нехорошо выйдет. Папаша может рассердиться, потому что он этих фокусов не любит.
— Здорова ли мамаша? — спросил Иван Степанович.
— Здравствует… Кланяется. Все внучка ждет… Есть ли толк-от? — спросил отец Николай и добродушно засмеялся, похлопав Ивана Степановича по плечу. — А? Как дела-то?
— Покуда не ожидается, — конфузливо ответил Иван Степанович и пошел в кухню поторопить Пелагею с самоваром. Отец Николай, оставшись один, стал прохаживаться по комнатам и с любопытством заглядывал и туда и сюда, стараясь по внешним признакам определить положение семейного союза. Посмотрел в спальню и, выйдя оттуда, любовно похлопал опять по плечу зятя.
— Скоромное кушаете, папаша?
— Нет. Что ты, Господь с тобой!
Отец Николай замахал руками.
— Чем же я вас угощать буду?.. Селедочку приготовим, огурчиков соленых…
— Вот это хорошо! Как нынче удались огурчики-то?
Иван Степанович сообщил, что нынче они не солили, то же самое и относительно капусты: не рубили. Отец Николай искренно удивился и сказал, что за это поругать Машеньку надо, потому что это дело бабье, а когда баба свое дело забывает — это нехорошо. Пелагея принесла самовар, потом селедку, пару соленых огурцов, купленных в ближайшей лавочке, и графинчик с водкой.
— Эх, с устатку-то хорошо! — весело сказал отец Николай, выпив рюмку водки и отирая усы салфеткой. — У вас тоже казенная? — спросил он.
Вошел мужик и спросил, можно ли ночевать на дворе с лошадью. Отец Николай вопросительно посмотрел на Ивана Степановича… Ругаться хозяева будут. Отец Николай вынул из кармана кошель и забренчал медяками: пусть ночует на постоялом; спокойнее, за свои денежки.
— Вот тебе пятак, на ночевку. Поди, пятака будет?
Отец Николай опять посмотрел на Ивана Степановича и потом добавил к пятаку еще три копейки.
— Восемь, поди, хватит? Нынче дороги деньги-то.
— А на хлеб?.. Чайку испить? — сипло произнес мужик, переминаясь с ноги на ногу.
— Чаи да булки! Больно избаловались. Туманные картины да театры, сапоги со скрипом… Ha!
Мужик ушел. Они пили чай и перебрасывались словами; время от времени булькала наливаемая в рюмки водочка, и отец Николай крякал и отирал усы салфеткой.
— Ты что-то невеселый, брат? Ладно ли живете? — спросил он, глядя на Ивана Степановича, который не умел скрыть своего камня на сердце.
— Раньше лучше жили, — глухо ответил Иван Степанович.
— А ты мне прямо скажи: не чужой ведь!
Иван Степанович опустил глаза и молчал. Он был в страшном затруднении, потому что в сущности не мог выразить словами, что именно случилось. На душе у него наболело от постоянных мрачных дум, от неопределенной тревоги, которая неотступно держала его в своей власти, и от безвыходности положения. Он чувствовал, что все устои жизни шатаются, но передать этого не мог, потому что он это больше чувствовал, чем понимал. Пьют чай врозь и обедают врозь, не рубили капусты, не солили огурцов — по отдельности все это пустяки, а все дело в том, что шатается что-то более важное, чего не видать и не покажешь.
Отец Николай испытующе глядел в лицо Ивана Степановича, а тот молчал, не поднимая глаз.
— Ссоритесь, что ли, или еще что… хуже?
Ссорились и раньше, — не в этом дело. Без ссор не проживешь. Поссорятся, бывало, а потом так помирятся, что душа ликует. А теперь ссор таких нет, а есть что-то другое, хуже всяких ссор.
— Перемена в ней большая, — промычал Иван Степанович.
Отец Николай насторожился. Вот оно что!.. Какая-такая перемена? Почему?
Пелагея помогла Ивану Степановичу. Она бегала в клуб за барыней — сказать, чтобы она шла скорей домой, потому что приехал папаша.
— Представление у них идет, — объявила Пелагея, — не пускают их…
— Какое представление? — удивленно спросил отец Николай, глядя в лицо зятю.
— Играет она нынче… Спектакли разные, репетиции…
— Как же это так? — тихо спросил отец Николай и развел руками.
— Я вот про то и говорю, — прошептал Иван Степанович и, встав с места, стал ходить взад и вперед по комнате.
— Что же это такое означает? Как так? — спрашивал отец Николай упавшим голосом. — Что-то я не пойму этого дела… Машенька?.. Кто же ей позволил этими пустяками заниматься? Как это? Что такое? В епархиальном училище скромнее Машеньки не было…
Отец Николай пожал плечами. И оба долго молчали.
— Гм!
— М… да…
— Поговорить надо! — глубоко вздохнув, сказал отец Николай. Иван Степанович махнул рукой.
— Ничего не поделаешь. Пробовал…
— Как же это так?
— Смутили…
— Кто?
— Тут… один… актер у нас завелся…
— Ну?!
— Он…
— А ты что же глядел? Шутки, что ли, это? А? — спросил, возвысив голос, отец Николай.
Зять молчал. Отец Николай размашисто покачал головой и с глубокой укоризною посмотрел на Ивана Степановича.
— Что имеем — не храним, потерявши — плачем, — печально качая головой, сказал отец Николай после долгого обоюдного молчания.
— Как же она домой-то?.. Ночь, одна…
— Провожают ее…
— Вот как?!
Опять замолчали. В комнате было тихо, и в тишине было слышно, как тяжело, со свистом, дышал отяжелевший отец Николай. Временами он кашлял и, вынимая пестрый носовой платок, отирал им все лицо. И потом опять наступала тишина, томительная, словно заряженная напряженностью безвыходных дум этих двух молчащих людей. Кто-то засмеялся на дворе. Оба они вздрогнули. Отец Николай встал и, тяжело ботая своими грубыми сапогами, начал ходить, сцепив пальцы рук на лоснящемся животе. Иван Степанович отпер дверь и сказал: «Папаша приехал, а ее собаками не сыщешь».
— Здравствуйте, папашенька! — весело сказала Марья Николаевна и поцеловала отца в щеку. — Здоровы?
— Слава Богу.
— А мамашенька?
— Тоже слава Богу… Ты где же это пропадала?
Марья Николаевна по тону вопроса почувствовала, что здесь был уже разговор про нее и про спектакли. Она вспыхнула и весело ответила:
— Знаете, папаша, я участвую в спектаклях… играю… Я очень люблю играть!.. Ваня не любит, но я не понимаю, что тут дурного?!
— Не понимаешь… Гм! Вот то-то оно и плохо, если не понимаешь… Ты поди-ка сюда, поближе! Погляди мне в глаза!
Марья Николаевна расхохоталась принужденным смехом и, встряхнув головой, встала перед отцом.
— Гляди в глаза!
Марья Николаевна остановила взор на лице отца. С этого лица на нее смотрели с тоской и укором два знакомых родных глаза, окруженные целой сеткой мелких морщин, и, казалось, хотели проникнуть в самое дно ее души. Марья Николаевна вдруг покраснела и заморгала глазами; отец Николай вздохнул, покачал головой и произнес:
— Вот то-то и есть! Стыдно, Мария. Образумись!
— Папаша! Да что вы?! Что вы думаете про меня?.. — с дрожью в голосе выкрикнула Марья Николаевна и, выхватив из кармана платок, закрыла им глаза…
— Вот то-то и есть!
— Вы совершенно… напрасно… обижаете… — сквозь слезы зашептала Марья Николаевна.
— Ты вот что: ты не плачь… Помни: «яко же и мы оставляем долги наша»… Все простится.
Отец Николай подошел к Марье Николаевне и, положив на ее вздрагивающее плечо свою полную тяжелую и теплую руку, добавил:
— Брось это, Мария! Нехорошо! Стыдно. А мы поминать про это не будем… Господь Бог ничем тебя не обидел: у тебя муж — хороший, трезвый и добрый человек, нет ни в чем недостатка, Бог даст тебе сынка, а нам внучка… О чем плакать? Будет! Мать вон тебе гостинца прислала: две сотни яичек, маслица пол пудика… Слушай-ка!
— Вы мне скажите… скажите мне, папашенька…
— Ну?
— Вы мне… папашенька… скажите, что я сделала… — сквозь слезы, не открывая лица, шептала Марья Николаевна.
— Мария! Не идет оно нам, не подходит! — протяжно, вразумительно и громко сказал отец Николай, разводя руками.
Марья Николаевна встала и ушла в спальню. Иван Степанович стоял, отвернувшись к окну, и не оборачивался. Отец Николай ходил по комнате, сцепив пальцы рук на животе. Ивану Степановичу было жалко жену и он придумывал, как бы облегчить все это дело. Он втягивал носом воздух и покрякивал, а отцу Николаю казалось, что Иван Степанович плачет потихоньку, чтобы никто не слыхал, и он думал, что хорошо это, что они оба плачут: значит, дело еще поправимое.
— Ничего, ребятишки… Бог даст — все перемелется… Простить надо; Господь прощал и нам прощать велел…
Чуть слышно брякнул звонок в передней. Иван Степанович тронулся было с места, но, услыхав топот босых ног Пелагеи, остановился.
— Отопрет Пелагея.
— Кто там еще? Чего надо?.. Кому какое дело?
Пелагея вошла в комнату с тетрадкой в руках.
— Где у нас барыня-то? — спросила она и пошла в спальню.
— Что такое?
— Ахтерик принес; барыне велел отдать, позабыла она, говорит…
— Опять?! Вот я ему покажу…
— Да ушел уж он… Отдал в дверь да ушел…
— Отдайте! Это мне! — сказала Марья Николаевна, появившись в комнате с заплаканными глазами.
— Мария! Брось! Нехорошо!..
— Отдайте! Ну, отдайте же! — плаксиво и жалобно вымолвила Марья Николаевна, протянув руку.
— Мария! Брось это дело! Не идет оно тебе!
— Не брошу, папаша, не брошу, не брошу… — повторяла Марья Николаевна.
— Что ты говоришь? Опомнись!
— Не брошу… Отдайте же! — крикнула она Ивану Степановичу, который держал за спиною роль Ольги Ранцевой.
— Где у тебя Вовочкины волосы? Где они? Папашенька, вы спросите у ней, где Вовочкины волосы!..
Иван Степанович скомкал тетрадку, потом стал рвать ее в клочки, приговаривая:
— На! Возьми!.. На! На!..
Марья Николаевна замерла в полном отчаянии. Она смотрела, как падали на пол клочки рукописи, и не могла двинуться с места. Потом, когда все было кончено, Марья Николаевна тихо вышла из комнаты. Опять наступила тишина и опять было слышно, как тяжело, со свистом, дышит отяжелевший о. Николай. Пелагея пришла за самоваром, унесла его и вернулась со щеткою, чтобы подмести пол, где белели клочки порванной бумаги. Когда она подметала пол, в дверях показалась Марья Николаевна; лицо у нее было бледное, но спокойное, и глаза ее смотрели из-под опущенных ресниц гордо, почти презрительно, в сторону сидевшего у стола мужа.
— Дурак! — тихо, как-то кротко, произнесла Марья Николаевна. — Ты думаешь, что нельзя все это написать снова?
Сказала и пропала за дверью.
О. Николай широко раскрыл глаза, вопросительно посмотрел сперва на дверь, куда ушла Марья Николаевна, потом на Ивана Степановича:
— Это — она? Жена… мужу?.. Что же это такое?!. Как же это?!.
Иван Степанович отвернулся к окну. Долго он молчал, глядя в темноту ночи, где желтым вздрагивающим пятном колыхался во мраке свет уличного фонаря, потом вдруг прерывающимся шепотом готового разрыдаться человека, сказал:
— Вы спросите… спросите, где у ней Вовочкины волосы!.. Она все забыла… Она совсем… она окончательно того… испортилась…
1904 г.