Любовь Гуревич «У рулетки»
Мы сидели за вечерним чаем в столовой княгини Р. Разговор был не особенно оживленный, но приятный, как все, что мы испытывали в изящной и уютной квартире княгини, довольно молодой вдовы и светской женщины, любившей собирать у себя «сливки петербургской интеллигенции»: литераторов, актеров с более или менее упрочившейся репутацией, но не слишком зазнавшихся, молодых профессоров, кое-каких художников.
Итак, мы сидели за чаем и вели неторопливый, приятный разговор о недавно открывшихся художественных выставках, когда камердинер княгини подал ей на серебряном подносике письмо и почтительно остановился, ожидая ответа. Княгиня извинилась перед нами, взяла письмо кончиками пальцев — не без некоторой брезгливости, оторвала край конверта и, развернув тоненький листок дешевой почтовой бумаги, пробежала его глазами. Потом она отбросила письмо на подносик, подставленный камердинером, рассеянно, задумчиво приподняв брови, взглянула куда-то в пространство, вздохнула, порылась в своем портмоне и, защелкнув его, сказала камердинеру:
— Дай рубль. Потом напомнишь мне… Что за странная манера приходить по таким делам вечером!
— Уже третий раз сегодня приходит. Днем Ваше Сиятельство изволили выезжать.
Камердинер вышел. Княгиня протянула руку, чтобы взять чей-то пустой стакан — она сама разливала чай на наших собраниях, — но лицо ее сохраняло печать грустной задумчивости. Разговор не возобновлялся.
— Ужасно! — сказала, наконец, княгиня, подняв свои прекрасные, усталые глаза. — Почти каждый день получаешь такие письма и буквально не знаешь, что делать!.. Какой-то бывший студент, исключенный из университета. Просит занятий… или денег. Что я могу?
— Да, тяжело, — отозвался кто-то.
Все потупились.
— Всего тяжелее то, что некоторые… злоупотребляют, — продолжала княгиня. — Даешь и не знаешь, на что, в сущности, пойдут эти деньги. Так неприятно разыгрывать из себя… une dupe. А между тем случается. Иногда расчувствуешься, и вдруг оказывается… свалял дурака!
Княгиня очень мило выговорила это слово — дурака: она немножко картавила.
— Да, — отозвался Кошеваров, не молодой уже художник-передвижник. — Со мной самим был недавно такой случай. И признаюсь, — на удочку своей художественной натуры попался! Иду по Лиговке — передо мною прихрамывает какой-то господин. Я обратил внимание на его костюм: на голове несколько порыжевший котелок, а пальто из лохматого темно-серого драпа, с большой перелиной. Я подумал: оригинал какой-нибудь — и не без фантазии! Потому что в общем получалось что-то своеобразное и по северному живописное. Я обогнал его: хотелось заглянуть в лицо. Он остановился, обернулся, — лицо мне понравилось: очень некрасивое, но резко очерченное, умное и как бы скорбное. К моему удивленью, он вдруг говорит: «Окажите одолжение: получил известие, что сын умирает на Васильевском острове, а дома ни гроша, на извозчика нет…» Я отдал ему мелочь, какая была. Он взял, раскланялся с большим достоинством и пошел прочь. Я был уверен, что история не выдуманная. Помню даже, — я шел и думал, что вот такое лицо и такие манеры не могут обмануть человека с маломальским художественным чутьем… А недели через три встречаю его опять на Лиговской — и опять та же история об умирающем сыне. Я даже не выдержал, сказал ему: «Хоть бы постыдились одно и то же рассказывать…»
— И что же?
— Ничего! Проговорил очень вежливо: «Виноват!» — и отретировался.
Все как-то задумались и оживились, как всегда бывает, когда разговор касается живого, насущного, но трудно разрешимого вопроса. Рассказали еще кое-какие случаи обидных обманов и эксплуатации человеческого сердца. Кто-то высказал мысль, что помогать неизвестным людям — значит обнаруживать слабодушие, потому что и среди известных нам людей всегда есть много таких, которые нуждаются в помощи. Но это решение вопроса никого не удовлетворило. Посыпались возражения.
— Нет-нет! Это даже не психологично! — сказана княгиня. — Попробуйте отказать неизвестному человеку, который рассказал вам о своем положении в самых раздирательных словах — вас будет что-то тревожить. А вдруг он не солгал! Вдруг вы узнаете потом, что в этот самый день он повесился от нищеты! Нет, я всегда даю! Понемногу — у меня средств не хватило бы, — но даю!
— А знаете, что это такое, княгиня, — давать «понемногу», «на случай», если человек не солгал? — заговорил Воткевич, уже не молодой критик, имевший репутацию умного и злого человека. — Это значит страховать свою совесть! Разве это не верно? Вы даете понемногу, чтобы быть спокойной, а в случае, если один из сотни ваших просителей повесится, вы скажете себе, что он повесился не из-за вашего отказа, вы его все-таки поддержали, — и совесть ваша спасена! К сожалению, этот вид страхования — от угрызений совести — не организован у нас в коммерческое предприятие, но его можно было бы организовать!..
Все рассмеялись. Княгиня, с ласковой улыбкой, укоризненно покачала головой.
— Вы хотите сказать, что моя маленькая помощь никого не спасает, кроме меня самой?.. Однако, что же делать? Ведь я не могу помочь всем по-настоящему. А затем, когда мне кажется, что человек меня обманывает…
— Тогда вы все-таки даете ему, — хотя немножко?.. Но позвольте! Что значит обманывает? Ведь суть того, что он говорит, т. е. что он нуждается в деньгах, — несомненна!
— Да, конечно! Но вопрос в том, на что ему нужны эти деньги. Может быть, он употребит их на что-нибудь… дурное.
— Вы хотите сказать: пропьет? Проиграет?
— Ну да. И мне кажется, что я вовсе не обязана давать ему деньги на вино, или там… на что-нибудь такое.
— Да вы и вообще не «обязаны» помогать первому встречному.
— Нет, обязана!.. Из состраданья!
— Из состраданья? Т. е., из жалости к его страданию? Не так ли? Но ведь и пьяница страдает от жажды вина. Может быть, вино — его единственная отрада, единственное доступное ему благо. Может быть, он не захотел бы жить, если бы у него отняли это последнее, что ему осталось на земле.
— Ну, вы опять пустились в парадоксы! — сказала княгиня.
— Нет, княгиня, — не совсем парадоксы! — сказал Воткевич, и некрасивое, смуглое лицо его с острыми черными глазами стало серьезным. — Я ведь, как вы знаете, не моралист и не смею вменять в обязанность человеку какое бы то ни было самоотречение и самоотвержение… Но, когда разговор зашел на эту тему, мне вспомнился один случай из моей жизни, который, в свое время, произвел на меня большое впечатление и заставил меня много передумать.
Воткевич окинул взглядом присутствующих и, почувствовав, что все заинтересовались, стал рассказывать.
— Это было лет десять тому назад, — начал он, опустив голову и прищурив глаза. — Я тогда только что женился. У меня были кое-какие деньги, и мы поехали с покойной женой на Ривьеру. Пробыли некоторое время в Ницце, где у жены были родные и знакомые, потом мне захотелось проветриться, и я удрал в Монте-Карло. Ну, и там… в первый же день свернулся!.. Черт ее знает, эту рулетку!.. Потом мне не приходилось играть, но, признаюсь, до сих пор при одном слове «рулетка» что-то кружится у меня в голове… К сожалению, я сразу так был захвачен игрой, что мне не пришлось как следует понаблюдать различные типы игроков. Весьма возможно, что у многих горячка игры возникает на других основаниях — более утилитарных, более материальных, чем у меня. Но что касается меня, то, право, я не думал о деньгах. Я был вперед слишком уверен, что дело кончится проигрышем. Да, собственно, иначе и быть не может, потому что раз вы увлечетесь игрою, вы и будете играть, пока не проиграете. А я предчувствовал, что увлекусь… И действительно… Но прелесть игры была для меня, можно сказать, совершенно бескорыстная. Вы словно стоите перед лицом загадочно улыбающейся судьбы, вы чувствуете себя совершенно безвольным, вы не можете знать, выиграете или проиграете, и более того — вы даже не отдаете себе отчета, что значит выиграть, что значит проиграть. Вы говорите про себя: да или нет? Да или нет?.. Вкладывая в это да и в это нет какое-то неуловимое, почти фантастическое содержание, приписывая тому и другому возможному исходу почти символическое значение. Вам кажется, что выигрыш — это успех, счастье, ваш личный успех, ваше личное счастье; проигрыш — это провал, бедствие… Это игра фантазии на каких-то пустынных абстрактных высотах, а вместе с тем игра захватывающих, головокружительных ощущений… На расчерченном квадратами столе разбросаны ставки, — и ваша в том числе. «Rien ne va plus!..» Крупье завертел посреди стола эту медную чашку, рулетку, и бросил туда, навстречу ее движению, маленький костяной шарик. Раздается удар шарика о вертящиеся стенки чашки, и он начинает прыгать, метаться из стороны в сторону. Вот он уже скатился в одно из маленьких нумерованных делений на дне чашки: те, которые поставили на номер или цвет этого деления, замерли: это выигрыш… Но шарик не успокоился: он выскакивает из этого деленья, нервно перебегая из одного места в другое, — и вы смотрите за его скачками, повторяя про себя, даже без слов, одними только перемежающимися ощущениями упадка и подъема: да… — нет! да — нет!.. Наконец, шарик остановился, — ощущение успеха или неуспеха ярко, до боли, вспыхивает в вас, — и погасает… То, что вы испытываете после, т. е. все реальные последствия игры, уже выходит, по-моему, из круга настоящих игорных, или игрецких, ощущений… Впрочем, если люди играют на большие суммы или в безумной надежде разбогатеть, волнения их, несомненно, продолжаются и по окончании игры, в ожидании завтрашнего дня, в ожидании окончательного ответа судьбы. Вся жизнь должна им представляться тогда какой-то огромной рулеткой — властной, неведомой силой, перед которой человек стоит сложа руки, безвольный, безумно напряженный и слепой, ничего не зная о том, что с ним будет, — даже приблизительно не зная, — и не имея перед собою никакого среднего исхода, так часто разрешающего кризисы обычной жизни… Есть какое-то сладострастие в этом безволии, в этом пассивном, трепетном, горячечном ожидании приговора судьбы, которой вы сами бросили вызов своею ставкою… Кто не понимает этого, тот не только не понимает психологии азартной игры — в различных видах ее, но и многого в жизни не понимает, ибо ведь, в самом деле, — жизнь на каждом шагу оказывается рулеткой, и тот круг ее, в котором мы действуем сознательно, с твердым расчетом на определенный результат, очень ограничен…
— Однако, позвольте! — перебил Воткевича один молодой приват-доцент. — Ведь вы сами говорите, что есть люди, которым совершенно не знакомы эти ощущения. Вы чересчур обобщаете…
Несколько голосов заговорило разом.
— Но ваш случай, о котором вы хотели нам сообщить! — сказала хозяйка, обращаясь к Воткевичу и, таким образом, призывая к порядку.
— Ах да, pardon! Я слишком отклонился… Вы видите, я не могу хладнокровно вспоминать об этом кратком и злополучном эпизоде своей жизни!.. Итак… Ну да! Я увлекся игрою и написал жене, что Монте-Карло рай земной и что я советую ей приехать. Действительно, если хотите, Монте-Карло — рай. Эти сады с тропической растительностью… Однако, суть не в этом. Жена моя согласилась приехать. Но еще до ее приезда я познакомился с двумя сестрами-польками. О них-то я и хотел говорить…
Не помню уже теперь, где и как я познакомился с ними, — помню только, что с первой же случайной встречи они произвели на меня впечатление людей, страшно стосковавшихся в одиночестве и обрадованных вниманием интеллигентного человека.
Это были две сестры, певицы, не молодые уже женщины. Одна из них, старшая, Жозефина, была замужем за каким-то проживающим в Париже, польским графом, с которым она потом разъехалась. Это была полная, рыжеволосая женщина, с красивыми, но словно стершимися и потускневшими чертами лица, одетая, так же как и сестра ее, чрезвычайно бедно, иногда даже несколько неряшливо: на ней всегда было одно и то же платье, из какого-то пыльно-зеленого кашемира, совершенно изношенное, расползавшееся по швам, и маленькая черная накидочка с порыжевшим кружевом. Сестра ее показывала мне старые, пожелтевшие афиши, из которых видно было, что она пела когда-то на лучших сценах, с лучшими оперными силами своего времени, и ее портреты, судя по которым она была в молодости настоящей красавицей. Особенно запомнился мне один ее портрет — в роли фаустовской Маргариты.
Оставив сцену по требованию мужа, — она вышла замуж уже не в первой молодости — она стала писать рассказики на польском и французском языке, о которых, по ее словам, очень лестно отзывался Франсуа Коппе. Я прочел, из вежливости, один из этих рассказиков. Литературного таланта у нее не было, но было много теплого чувства, доброты, сочувствия к различным видам человеческого страдания. И по тому, как она относилась к своей младшей, незамужней сестре, видно было, что у этой женщины нежное, любящее сердце. Сестра ее — звали ее, помнится, Сусанна, — тоже была прежде певицей, но на маленькие роли: Жозефина, очевидно, всегда и во всем затмевала ее. Она была смугла, некрасива, с сильной проседью в жестких вьющихся волосах и вообще казалась гораздо старше сестры, хотя в ней чувствовался еще большой неугасший темперамент.
Едва я познакомился с ними, как заметил, что эта несчастная Сусанна всячески ищет моего общества. Дня через два-три она уже позвала меня к себе в гости. Просила прийти вечером. Жили они в маленькой, скверненькой комнатке, в какой-то заброшенной вилле, в Тюрби — на горе, над Монте-Карло. Я пришел в сумерки. Огня она не зажгла — может быть, для того, чтобы скрыть неприглядность обстановки, а усадила меня подле топившегося камина — дни стояли тогда холодные, в комнате чувствовалась сырость, — и сама села недалеко от меня. Я сразу почувствовал, что она нарочно позвала меня в отсутствие сестры, и мне было скучно и чрезвычайно не по себе. Сусанна стала рассказывать мне про сестру, про ее былые успехи, как певицы и как женщины, про их блестящую жизнь, про ее брак с графом, который оказался ревнивым тираном. Потом сообщила мне, что они уже шесть лет живут здесь, что они проиграли все, что имели, и распродали почти все свои вещи, а она даже взяла свой viatique — деньги, которые монакское казино выдает на отъезд окончательно проигравшимся людям во избежание громких скандалов, — и потому не имеет более права играть. Я невольно взглянул на нее и понял, чем была для нее жизнь здесь при невозможности входить в казино.
— Отчего же вы не уехали? — робко спросил я.
— Куда же? И потом… Жозефина так надеялась выиграть, мы как раз перед тем нашли, наконец, систему…
Нужно вам сказать, что чуть ли не большинство постоянных игроков на рулетке помешано на каких-то системах выигрыша, основанных отчасти на теории вероятности, а иногда просто совершенно фантастических и нелепых, и придающих этим безумцам лишнее упорство в игре… Вот и эти несчастные женщины обрели какую-то спасительную систему. Чтобы выиграть по этой системе, нужно было иметь в запасе всего пятьсот франков, — и вся беда заключалась в отсутствии этих пятисот франков. Иначе они давно бы уже обогатились и уехали отсюда…
Сказав это, Сусанна стала смотреть на огонь камина, который бросал яркие отсветы на ее измученное, разгоревшееся лицо. Мне казалось, что она просит у меня этих денег, и я стесненно молчал. Но она взглянула на меня, глаза наши встретились, и я почувствовал, что эта стареющая женщина… хочет жить, ищет страсти. А, между тем, она была так непривлекательна! В эту минуту мне особенно бросились в глаза ее седеющие волосы и ее капотик из розовой замаслившейся бумазеи, пропитанный запахом каких-то неприятных мне духов… Мне стало ужасно скверно на душе, и я вдруг, как бы ни с того, ни с сего, сказал, что жду завтра свою жену. Она воскликнула дрогнувшим голосом: «Как? Вы женаты?» — и страшно смутилась… Потом стала растерянно спрашивать меня про мою жену и, наконец, выразила надежду, что я не откажусь познакомить их — ее и сестру — с моею женою. И вдруг, словно заподозрив меня в дурных мыслях на ее счет, пролепетала что-то невыносимо жалкое и ненужное о том, что ведь они вполне порядочные женщины и что сестра ее — знаменитая артистка, певшая у покойного императора Вильгельма…
Однако, в самом деле, — в этих страшно опустившихся женщинах чувствовалась прирожденная порядочность, а старшая, рыжеволосая графиня в пыльно-зеленом стареньком платье, была очень незаурядной натурой. Я заговаривал с нею и о литературе ввиду того, что она все же была писательницей. Знала она не особенно много, но о том, что знала, судила и человечно-умно и со вкусом. Между прочим, она где-то прочла французский перевод «Евгения Онегина» и очень любила эту вещь, восхищалась русской женщиной в лице Татьяны, а об Онегине отозвалась как о знакомом ей жизненном типе, и при этом глубоко вздохнула…
При таких данных нестерпимо было видеть униженья, на которые шла эта женщина. А она шла на них, — и так явно, так некрасиво!.. Когда приехала моя жена, она стала сейчас же изо всех сил ухаживать за нею, говорить ей разные комплименты. Правда, моя жена была чрезвычайно мила и сердечна; комплименты могли быть искренними. Но слишком уж торопливо и щедро они расточались. И младшая, Сусанна, так же пылко ухаживала за женою, хотя в этих ухаживаньях чувствовался с ее стороны какой-то «надрыв», по выраженью Достоевского… А потом, помню, вышел один маленький, но страшно характерный и мучительный инцидент. Жене понадобилась почему-то новая шляпа. Мои польки стали убеждать ее, что готовую покупать не стоит, что нужно только купить материал, а отделают шляпу они сами. И приставали они с этим так горячо и настойчиво, что жена как-то не решилась отказаться. И вот они отправились втроем в магазин. Дорогою оттуда младшая, Сусанна, взялась нести купленные вещи. Потом они заговорились, а когда пришли домой, к нам, оказалось, что Сусанна потеряла дорогою пакетик с лентами и цветами. Нужно было видеть ее смущенье, ее отчаяние! Она сейчас же побежала искать пакетик, — и сестра за нею. Мы с женой тоже пошли, не зная как их успокоить и опасаясь, что они вздумают купить цветы, взамен потерянных, на свои последние гроши… Искание этого пакетика по пыльным улицам, расспросы, с которыми эти несчастные женщины приставали ко всем прохожим, наши неудачные попытки успокоить переполох — все это осталось у меня в памяти, как один из самых щекотливых и мизерных моментов моей жизни. Нестерпимо видеть порядочных людей в жалком, униженном состоянии, а тут было настоящее униженье: эта несчастная Сусанна хотела, что называется, подслужиться, — и оказалась виноватою… Но попытки купить цветы на свои деньги они не сделали… Мы сами купили их, чтобы как-нибудь закончить эту злополучную историю, а когда на следующий день жена зашла к ним за своею шляпою, которую они, действительно, отделали с большим вкусом, старшая, графиня, созналась ей со слезами на глазах, что они уже два дня не обедали, и просила купить оставшееся у нее от былого величия брюссельское кружево… И при этом запросила за него до наивности большую цену! Жена была страшно смущена, едва отговорилась от покупки и предложила сорок или пятьдесят франков, которые у нее были при себе… И обе женщины принялись горячо благодарить ее.
Все это, и еще некоторые эпизоды в том же роде, совершенно отравило мне и жене пребывание в Монте-Карло. Я играл и проигрывался. Жена только смотрела на мою игру, волновалась, расстраивалась… А стоило нам выйти из казино, нас ловили наши польки. Наконец, после проигрыша крупной суммы, который привел мою жену в полное отчаяние, мы решили вернуться в Ниццу. При прощанье с польками, пришлось дать им наш ниццский адрес: язык не повернулся соврать, чтобы отделаться от дальнейших отношений с ними…
Ну вот, прожили мы в Ницце неделю-другую. Мне стало скучно, и опять потянуло играть. Я только не знал, как бы это вырваться в Монте-Карло, не слишком расстраивая жену. Но в то время, как я обдумывал этот план, пришло письмо от нашей графини. Письмо это было адресовано на мое имя, и графиня наивно просила даже ничего не говорить о нем жене, — не волновать ее доброго, нежного сердца… Вероятно, после всех ее унижений по отношенью к жене, у нее осталось чувство стыда перед нею. Или же она полагала, что женщина должна оказаться расчетливее, скупее мужчины…
Графиня писала мне, что сестра ее, ее маленькая Сусанна, заболела от истощенья: уже целую неделю они голодают. В лавках ничего не дают более в долг, а управляющий виллы просил их выехать из комнаты. Она говорила, что последний год жизни в Монте-Карло был до такой степени несчастен и так измучил их обеих, что они уже решились уехать. Нужно только дождаться помощи, за которою она обратилась к своему мужу… Помню фразу в таком роде: «Он наверное отзовется, мой муж, он так благороден, и он любил меня!..» Отчаяние чувствовалось в этих словах. Она готова была все простить этому человеку, которого сестра ее называла ревнивым тираном, она хотела вернуться под его кров… Но, должно быть, она давно уже напрасно ждала желанного ответа… Она просила у меня триста франков и обещала вернуть их мне, как только придут деньги от ее мужа. Все это, несомненно, было искренно… искренно, как последняя, ускользающая надежда, переходящая в самообман. Но она знала, какие сомненья могли возникнуть у меня на ее счет: ведь она шесть лет прожила у рулетки, рулетка съела все ее состоянье и даже ее человеческое достоинство. Таким людям не верят! И в заключение письма она прибавила: «Вы подумаете, что я пойду играть с этими деньгами и опять все проиграю; но вы писатель и психолог, вы поняли, что, несмотря на все свое паденье, я не потеряла своей порядочности, и я даю вам честное слово честной женщины, что я не проиграю этих денег».
Должен сознаться, что это последнее выраженье — это «честное слово честной женщины» неприятно задело меня, показалось чересчур высокопарным и малоубедительным…
Дать или не дать? Этот вопрос мучил меня в течение двух дней, и я ничего не говорил жене, не потому, что графиня моя просила об этом, а потому, что мне было как-то совестно признаться жене в своих колебаниях. Дело в том, что у нас оставалось уже немного денег и, если бы я отослал триста франков, о которых она просила, у меня почти ничего ни осталось бы больше… для игры. А мне страстно хотелось поиграть еще хоть один раз. «Ведь она все равно проиграет!» — думал я. Но сейчас же меня начинала мучить мысль о том, что они голодают… Наконец, я рассказал обо всем жене и дал ей письмо графини. Она прочла письмо и долго сидела молча, опустив голову. Когда я заговорил с нею, на глазах ее блеснули слезы, а лицо залилось тем ярким румянцем, который появлялся у нее в минуту душевной вспышки и негодованья: она не понимала моих колебаний, она стыдилась за меня… Я попробовал напомнить ей о тягостных впечатлениях, которые мы оба испытали от этих опустившихся женщин. «А если та, младшая, заболела от истощенья! Если она умирает! Или, если которая-нибудь из них повесится от отчаянья! — воскликнула жена. — И потом, ведь она же дает честное слово! Если ты не поверишь ей, ведь это значит, что ты в ее честности сомневаешься, последнее у нее отнимаешь: веру в уваженье к ней порядочных людей!..» Я был тронут, взволнован и обещал жене в тот же день послать деньги по телеграфу. Жена была очень счастлива, я тоже. Мы поехали прокатиться с нашими родственниками, а часа через два я отправился на телеграф, чтобы отослать деньги… Но тут нечистый попутал меня: стоя в телеграфном бюро около нескольких мужчин, по-видимому, только что приехавших из Монако и говоривших о рулетке, я вдруг почувствовал такую страстную потребность поиграть еще раз, что отправил не триста, а только сто франков. Однако, на душе у меня было как-то неладно: хотелось извиниться, оправдаться перед этими несчастными женщинами, — и, вернувшись домой, я написал графине очень нежное письмо, в котором говорил, что если бы я имел малейшую возможность, то непременно прислал бы ей все триста франков, но что я не имею возможности сделать это, потому что на этих же днях должен вернуться в Россию и, посылая ей сто франков, я оставляю себе только то, что безусловно необходимо на проезд…
Отправив — потихоньку от жены — это письмо, я пришел в известное душевное равновесие: во мне было и сознание сделанного мною доброго дела, и уверенность, что мои деньги действительно пойдут на удовлетворение крайних надобностей этих несчастных женщин. Из трехсот франков она непременно уделила бы кое-что для игры, думал я, но сто франков — это, вероятно, как раз то, что и в самом деле им необходимо. Минутами, однако, меня опять начинало что-то беспокоить, и я решил, что если на следующий день мне удастся выбраться в Монако и я выиграю, то зайду к полькам и, под каким-нибудь предлогом, великодушно отдам им выигранную сумму: скажу, например, что мне неожиданно прислали денег из России.
Обстоятельства благоприятствовали мне: на следующий день жена была не совсем здорова, я вышел на прогулку один и сейчас же пробрался на вокзал. Я был доволен, как школьник, и в то же время несколько взволнован мыслью, что обманываю жену и что это может открыться. Но искушение было огромное. Я сел в вагон…
Поезда мчатся там, как сумасшедшие, по самому берегу Средиземного моря, — сине-зеленого, с белой, жемчужной пеной на песке. На каждом шагу — маленькие туннели, и гудящая, давящая тьма этих туннелей внезапно сменяется широким солнечным простором. Голова идет кругом! День был чудесный. В окно вливался горячий, душистый воздух. Мелькали темные апельсинные рощи с яркими плодами, виллы, обвитые розами, пальмы… В вагоне щебетали элегантные, обворожительные американки, мне было весело, и мысль о жене, о нашем вчерашнем разговоре, о польках совершенно выветрилась у меня из головы. А когда я приехал в Монако, поднялся с вокзала на гору, через тропические сады с благоуханными клумбами ирисов и фрезий, и вошел с толпою в расписные залы казино, я был совсем, как пьяный… Я подошел к ближайшему столу и стал смотреть через головы обступившей его толпы на возбужденные, разгоряченные лица игроков, сидевших с другой стороны, на кучки серебра и золота, разбросанные по зеленому сукну, на ловко бросаемый рукою крупье, кружащийся, щелкающий шарик, — а сам думал только о том, как бы скорее протискаться и самому поставить приготовленную золотую монету. Наконец, какой-то низенький господин, стоявший передо мною, отошел, я быстро подвинулся на его место и протянул руку через плечо сидевшей у стола дамы, чтобы бросить монету на задуманный номер… Но в ту же секунду я весь похолодел: я увидел перед своею грудью рыжие волосы и потертое зеленое платье графини, дрожащая рука которой тоже протягивала монету… Я невольно отшатнулся, но толпа плотно налегала на меня сзади, и мое неожиданное движенье задело графиню. Она обернула голову… Взгляды наши на одно мгновение встретились… Никогда я не забуду этих глаз, этого испуга, ужаса, стыда, которые мелькнули в глубине ее зрачков и застыли на помертвевшем лице. Она вдруг поднялась и зашаталась. Я сам должен был подхватить ее, хотя чувствовал неудержимое стремление бежать, чтобы прекратить муки ее стыда… и своего стыда. Потому, что мне было стыдно так же, как ей… По счастью, еще чьи-то руки подхватили ее… Я вырвался из толпы и бросился вон из казино. За мною послышались громкие стоны и истерические рыданья…
Не знаю, что подумали обо всей этой сцене окружающие. Может быть, они сочли нас внезапно встретившимися героями какого-то трагического романа! А между тем… Я рассказал вам всю эту немудреную историю, вы представляете себе момент нашей встречи. Никогда еще я не видел такого человеческого униженья и не испытывал такого униженья сам!.. Нас обоих жгла одна и та же дикая, бездушная страсть, мы оба старались оттягать друг у друга маленькую сумму, нужную для удовлетворенья этой страсти, и оба солгали, и оба оказались уличенными… Впрочем, я почти уверен, что в ту секунду, когда она писала мне письмо, по крайней мере в ту секунду, когда она давала мне честное слово, что не пойдет играть, она сама верила этому своему слову. Слабость, безумная надежда на выигрыш, на спасенье!..
Воткевич замолк и потупился.
— Вы ничего не слыхали потом о ее судьбе? — спросил кто-то из присутствующих вполголоса.
— Нет. Я потом, действительно, скоро вернулся в Россию.
Все замолчали.
— Какая несчастная женщина! — сказала, наконец, княгиня и, после некоторого раздумья, прибавила, уже иным тоном: — Но я не понимаю: кажется, вы сказали в начале, что, по-вашему, нужно давать, — не рассуждая…
— Да, княгиня, я действительно сказал это! — отозвался Воткевич, снова оживляясь. — Эта история, которую я вам рассказал, заставила меня задуматься в свое время, и я понял, что те рассуждения, которыми мы так часто отвечаем на просьбу о помощи, в большинстве случаев, — просто лицемерное резонерство. Можно давать или не давать — это вопрос сердца, непосредственного чувства, но кто из нас употребляет свои средства на такое высокое и святое дело, чтобы сметь резонерствовать: на что именно употребит наши деньги другой?
Княгиня немножко смутилась: слова Воткевича очевидно задели ее.
— Но ведь эти страсти ужасны! Для того ли дана нам жизнь? — сказала она, обращаясь к присутствующим.
— О, нет, нет, княгиня! Конечно, не для того она нам дана! — с горячностью сказал Воткевич, перебивая чей-то тихий, осторожный ответ. — Но многие ли знают ее истинный смысл и ее истинную цену, и иные, более глубокие, более высокие страсти?.. Ведь большинство живет мелкими, пустыми, бездушными страстями…
— Ну, вы немножко успокаиваете меня! — сказала княгиня с натянутой улыбкой. — А то я уже ожидала, что вы прикажете мне пожертвовать все мое маленькое состояние в пользу несчастных, не имеющих денег для игры в рулетку… Но ваш ум спас вас, как и всегда!.. Скушайте грушу!
И подвинув на середину стола хрустальную вазу с фруктами, княгиня обвела всех присутствующих томным и чуть-чуть улыбающимся взглядом. Но на всех лицах лежала печать грустной серьезности.
1902 г.