Владимир Табурин «Та, которая ждет»
Мы шли сторонкой, по сухой примятой траве, а по дороге шаркали тысячи усталых ног.
Я рассеянно слушал поручика Елагина. Мне гораздо интереснее было прислушаться к отдельным голосам из этих тысяч людей, которые шаркали по дороге усталыми ногами. Но отдельных голосов я не мог разобрать. Тут не было ни отдельных мыслей, ни отдельной воли. И общий голос их тихого говора гудел, как дыхание великой груди.
Мой спутник не заботился о том, чтобы я его слушал, и замолкал именно тогда, когда я поворачивал к нему лицо. Но тон его голоса говорил: «Пойми же ты, что мне это очень важно».
— Целую неделю мы здесь крутим, и я знаю, что этот санитарный поезд стоит где-то в поле, верстах в семи отсюда. И вот до сих пор я не нашел времени его разыскать. А теперь уж поздно.
— Почему поздно?
— Меня убьют. Я чувствую. И страшно то, что меня убьют, и я ее не увижу.
«Кого это ее
?» — мысленно спросил я. Мне представилось бледное беспокойное личико, закрытое косынкой до бровей. Прозрачный завиток волос упрямо выбивается у виска, и она нарочно не прячет его. Тонкие пальцы, держащие бинт, шевелятся быстро, но неуверенно, и делают много ненужных движений. Ей не больше 19 лет, потому что ему только 22. Может быть, она еще не кончила гимназии или курсов и бросилась сюда, чтобы работать на одних с ним полях.
Если его ранят — она будет плакать. Ей так знакомы слезы, хотя и незнакомо горе. Еще недавно плакала она из-за дурной отметки. Плакала, если он забывал поздравить ее с днем рожденья.
Если его убьют, она будет плакать еще больше. Ей так знакомы слезы.
— Вот и дорога!
Перед нами стена высокой железнодорожной насыпи. Точно подошла она к нам навстречу из темноты. Через наш путь перекинут виадук. Шарканье ног отдается над головами.
Сверху заскрипела шестерня остановленной дрезины, и безразличный голос спросил:
— Какая часть?
Кто-то ответил снизу, а Елагин побежал по крутым ступенькам деревянной лестницы на откос.
Там он стал спрашивать, а безразличный голос ему отвечал.
— Далеко ли отсюда?
— Днем стоял около рощи… Версты две отсюда. Вероятно, и теперь там.
— А почему не видно света?
— Огни на паровозе потушены — оттого и не видно. Окна занавешены — оттого и не видно.
Дрезина покатила дальше. Елагин нагнал меня уже за виадуком.
— Какая досада!.. В двух верстах отсюда. Теперь не урвешься. А ведь было свободное время. Ах, я дерево! Подло — это раз. Непоправимо — это два.
— По-моему — ни то ни другое. А просто вы здорово влюблены.
— Вот то-то что нет. Ого! Был бы я влюблен, нашлось бы во мне прыти. Не раз побывал бы там. Поцелуи, охи, вздохи и тому подобная ерунда. Нет, я не влюблен. Не успел еще.
— Понимаю. Значит, жажда свидания с той стороны сильнее, чем с вашей?
— Вот именно… Это-то меня и мучит… Ну, довольно. Не будем больше говорить об этом.
Колонна остановилась. Люди без команды сходили с дороги и, не снимая снаряжения, приникали к земле, кто сидя, кто полулежа. Было девять часов вечера. Тенью проехал на иноходце ординарец. Не торопясь протащился транспорт санитарных повозок, пустых, в ожидании будущих раненых. Далеко в стороне вздрагивало зарево для чего-то стреляющей залпами и не получающей ответа батареи. Вспышки потухали, и, погодя, из темноты долетал глухой раскат, как беспокойное рычание сонного зверя.
Елагин посчитал секунды и сел на краю дороги, опустив ноги в канаву.
— Пристраивайтесь тут! Хорошо бы теперь погреться у костра. Вам не холодно?
— Нет.
— А у меня зубы стучат. Верно, лихорадка. Да-с… И думаю я еще вот о чем. Если теперь где-нибудь в городе человека переедет трамваем, об этом напишут заметку в газетах с особым заголовком. А если я буду убит, то мое имя поместят в общем списке, и никто внимания не обратит… Впрочем, кроме одного человека.
— Бросьте! Зачем об этом говорить! Мы все в одинаковом положении, а молчим. Посмотрите, как умеют молчать солдаты.
Мы оба посмотрели на темные, приникшие к земле тела; и, казалось, мы слышали их торжественное молчание, как гимн смирению перед великим долгом.
— Нет, — сказал Елагин, передернув плечами. — Это вовсе не жалоба, а совершенно ясное предчувствие. Я не в первый раз в бою. И волновался тогда больше, чем теперь, но это волнение бывало совсем другого рода. Я представлял себе именно то опасное, что впереди. А сегодня это меня совсем не интересует. Я все думаю о том, что осталось позади. Зачем я не пошел туда, где меня ждут. Или сегодня, или никогда. Вот что мучительно. Мне тяжело за те страдания, которые я причиню. Только теперь я это понял, только теперь я себе это представляю…
Елагин долго сидел молча, отвернув лицо в сторону. Потом строго посмотрел на меня и заговорил скороговоркой:
— Знаете что… Уведомьте ее, если что случится. Поезд найти легко, а подробности еще легче. Вы сами увидите.
— Хорошо, хорошо. И просить не надо. Но продолжать с вами такой разговор я отказываюсь. Это вредно для вас самих.
Елагин виновато улыбнулся и кивнул головой. Видимо, готов был подчиниться моему указанию. Я в самом деле нашел в нем странную перемену. Мне стало жутко, как около больного, приговоренного к смерти.
Елагин заговорил умышленно шутливо:
— И удивительная вещь: беспокоят меня разные мелочи. Носки у меня рваные — это меня раздражает. Была у меня плитка шоколада — мучусь, не могу припомнить: съел я ее, или потерял. Только три дня не умывался, и уж руки липнут — неприятно. Ногти отросли, мешают. Нет ли у вас ножниц?
— К сожалению…
— Ну, конечно, какие тут ножницы!
Люди стали стягиваться к дороге и формировали колонну. В три часа ночи мы уже были далеко. Прошли несколько деревень, покинутых жителями, прошли мимо усадьбы с освещенными окнами. Наш батальонный послал приказание тушить огни. Свернули с дороги; мы шли полями, огородами, разбирая изгороди.
В овраге остановились, сделали поверку, подождали отсталых, и вперед пошла одна рота.
Только поднялись из оврага, сквозь кривые низкорослые деревья фруктового сада показался свет. В открытом к тыльной стороне сарае с печами, должно быть, для сушки фруктов, собрались чужие офицеры. Тут же недалеко топтались лошади с ординарцами. Наш ротный пошел в сарай, а мы с Елагиным остались при своих взводах.
Я долго смотрел на лица штабных, освещенные от земли свечным огарком и отражением света от разложенной карты. Разговаривали офицеры громко, оживленно. Я подошел поближе, чтобы лучше слышать.
Тучный и, очевидно, старший говорил, сидя на ручной тележке:
— Дайте мне горячего чаю, пускай без сахару, но чтобы это был чай хорошо заваренный на чистой воде, не перепрелый, с ароматом, и я могу три дня не есть… Ну, капитан, вам пора. С Богом! Так вы поняли? Дойдете до мельницы, залягте в кустарнике. Как только, чуть на рассвете, обозначатся деревца, подстриженные, вдоль дороги — пускайте цепи. Если слева услышите выстрелы, не смущайтесь — это наши, они вас поддержат. Ну… желаю успеха. Шпарьте!
Мельницу мы не скоро нашли в темноте. Посылали вперед дозорных. Метались то вправо, то влево, боясь неосторожно выдвинуться, и наконец залегли в кустах и лежали больше часу. Похоже было на то, что вся наша задача сводится к тому, чтобы ходить и лежать. Я растянулся спиной на холодной земле, не чувствуя ни холода ни усталости. Ни о чем не думал и дышал тяжестью остановившегося времени.
Кто-то нагнулся надо мной и мимоходом пожал мне руку. Я узнал Елагина. Он пошел со своим взводом.
Только теперь можно было разглядеть часы. Шестой вначале. Мучительно хотелось курить. Единственно, к чему была охота, но нельзя.
Стало как будто теплее. Мне представилась печь, затопленная сухими дровами. Они трещали беспорядочно и весело. Я знал, что это началась ружейная стрельба неприятеля, но в этих звуках не было ничего пугающего. Я приподнялся. На горизонте, где уже обозначились слабые очертания подстриженных деревьев, перебегали нитью желтые огоньки. Ближе в поле местами вскакивали от земли пять, шесть человек, бежали и опять припадали.
В этой мелькающей рамке желтых огней впереди и заключалась та опасность, о которой мне раньше приходилось задумываться и волноваться. Но теперь это казалось гораздо проще. Ничего эффектного и грозного.
Кто-то протяжно зевнул, или простонал во сне. Я прислушался, а рядом со мной бородатый солдат стал на колени, наскоро перекрестился и сказал:
— Пошли ребятушки!
Только тут я понял, что это «ура» атакующей цепи.
Эхом отозвался такой же вздох слева по фронту.
Это шла вторая рота.
Я не помню команды нашего ротного. Через несколько секунд мне казалось, что я уже давно, несколько часов, бегу по полю. Встречный ветер сушит мне легкие. Режут воздух и рвутся в высоте снаряды, но я все бегу, глядя на рамку желтых огней, как на заветную цель всей моей жизни.
Я вел свою цепь без перебежек, чтобы скорее поспеть на выручку Елагину. Мои солдаты поняли меня, и многие были впереди. Если некоторые и припадали к земле, то уж больше не поднимались.
Мы делали то, за что восхваляют, перед чем преклоняются, но я дышал восторгом перед решенной загадкой и думал:
«Боже! Как легко быть храбрым!»
Там, раньше, в тылу, когда я готовился идти вперед и воображением переживал страшное будущее, где на карту ставится жизнь, когда, неотрешенный от мирной обывательской мерки, не испытал еще жажды безумного устремления, — тогда я не знал, как легко и восхитительно быть храбрым.
Когда я видел глаза убитых на месте, с выражением спокойствия, без малейшего признака страха и страдания, я не понимал ощущений последних минут этих людей.
Это потому, что я не знал простой истины, которая только теперь открылась мне: «как легко быть храбрым!»
Я задыхался от радости, что могу так смело идти навстречу смерти. Ничто не удерживало меня сзади. У меня в эти минуты не было ничего близкого и дорогого, кроме свободного вихря моей души. Я жил один перед всем миром.
Подстриженные деревья стали совсем близко. Они тянулись по краю дороги с той стороны. Ближе, с этой стороны, канава, превращенная во временный окоп. По-видимому, он был уже пуст. Неприятель частью переколот, частью бежал. На дороге наши солдаты. Один прислонился к дереву, стараясь снять сапог. Несколько человек бежали вправо. На дорогу упала граната, поднимая бурный букет дыма. Солдат около дерева опустился, как подкошенный, и уже сидя продолжал свое занятие.
Где-то кричали «ура», около меня дышали усталые груди, шипели перелетающие снаряды, но самый значительный и неприятный звук слышался откуда-то со стороны.
Неправильным темпом, с остановками, как испорченная швейная машинка, выстукивал пулемет. Он укрылся вправо и поливал нас во фланг.
Многие из моих людей уже раньше стали уклоняться в эту сторону. В левой руке, повыше локтя, я почувствовал жгучий щелчок; точно меня хлестнуло натянутой резиной по обнаженной коже. Кроме этого короткого ощущения, боли больше не было.
Я крикнул солдатам, чтобы они не сбивались в кучу, но никто меня не слышал. Со мной добежало человек десять.
Один, раненый в колено, хромая, добежал рядом со мной.
Пулемет уже молчал. Как лютый охотник, притаился он в яме, замаскированный сухими ветками. Из просвета выглядывал его тупомордый кожух. За щитом лежали два неприятельских солдата. Рука одного еще держалась за рукоятку, а другой лежал на спине, и наш солдат вытаскивал из-под него спутанную патронную ленту.
Подошел ротный и пожал мне руку. Я держал шашку и должен был взять ее в левую руку. По ладони извивалась тоненькая, быстро высыхающая, струйка крови. Ротный повернул меня, слегка подтолкнул сзади и велел идти на перевязку. Я уже сделал несколько шагов, когда он вдогонку добавил:
— Да!.. Наш бедный Елагин убит!
Я остановился, оглядываясь по сторонам. Мое возбуждение сразу утихло — и мысли вернулись к прежнему. Я стал понимать волнение и тоску Елагина.
— Там, дальше! — крикнул ротный. — Гораздо дальше. Велите принести сюда. Похороним его у дороги.
Санитары уже собирали раненых. Я напрасно отклонялся в стороны, чтобы найти знакомое тело. В поле все чаще стали падать гранаты, предназначенные для окопа, но дававшие сильный перелет. Было жутко. Куда труднее быть храбрым, когда отходишь от опасности.
Совсем недалеко от тех кустов, в которых мы залегли перед рассветом, краснел аннинский темляк воткнутой в землю шашки. Елагин лежал на спине, кем-то перевернутый. В этой полосе поля еще не видно было ни убитых ни раненых. Он пал первым.
Я долго сидел у трупа. Все санитары были в расходе. Снаряды стали попадать в мельницу. Через расщепленную стену виднелась шестерня. Внизу копошились люди. Я кричал им, махал фуражкой, но они не отзывались. Очевидно, это телефонисты устраивали наблюдение с вышки мельницы. Наконец пришли четыре солдата из резервной роты. Носилок у них не было. Труп они положили на шинель, ухватились за края и ожидали моего указания, куда нести.
Это было уже давно решено. В ту минуту, когда ротный сообщил мне о смерти Елагина, я вспомнил наш разговор, его просьбу дать знать о нем. Теперь я был ранен. Мог добраться до санитарного поезда. Но не главным образом для того, чтобы иметь перевязку, а для того, чтобы доставить тело Елагина той, которая его ждет.
Одну минуту я колебался. Не лучше ли сначала сообщить ей о его смерти и предоставить самой искать его? Но уменьшит ли ее горе эта сомнительная подготовка? И не увеличится ли оно тем, что тело любимого человека пролежит несколько лишних часов, покинутое в поле. Да и может ли быть смерть неожиданной на войне.
Шли мы медленно и долго. Солдаты отдыхали, менялись местами. По пути нашли санитаров с носилками. Солдаты вернулись, и наше движение стало быстрее.
Вышли на дорогу около сборного места повозок и автомобилей. Распорядители сортировали раненых, сидевших и лежавших на краю дороги. Я не стал ждать очереди. Выбрал себе простую деревенскую повозку с соломенной подстилкой. Тело уложили так, чтобы в ногах оставалось место мне присесть.
Дорога та же, по которой мы шли ночью. Когда стали подезжать к виадуку, меня удивило, что все повозки и пешие раненые направляются прямо, не сворачивая на дорогу, отходящую вправо, параллельно железнодорожной насыпи. А между тем именно в этой стороне должен был находиться нужный мне поезд.
Возница-солдат с винтовкой за спиной на мой вопрос отвечал:
— Есть такой, так точно. Только что полно там. Приказано, на главный пункт.
— А ты все-таки сворачивай сюда!
Он повернул свою пару тощих кляч, но перед этим сам обернулся и хмуро оглядел лежащее тело.
— Вы бы, ваше выскородие, шашку-то сняли. Куда она ему теперь!
Действительно, шашка при переноске тела сильно мешала. Я отстегнул ее и положил рядом.
Рука моя заныла от усилия. Но я не думал о своей ране. Меня больше тяготило предстоящее свидание. Он будет молчать, и я должен говорить за него. Я мог бы сдать его санитару или доктору и тем ограничиться, но меня тянуло к свиданию. Я должен был увидеть ту, которая ждет. Это не было простым любопытством.
Я видел много умиравших, но не видел взора тех далеких, которые ждут и страдают. В чужих глазах я хотел увидеть слезы той, которая ждет и меня и также может не дождаться.
Дорога то удалялась от насыпи, то приближалась к ней, лавируя между буграми. Я сидел спиной к лошади и видел, как насыпь делается ниже, равняясь с окружающей почвой. Выдвинулась опушка леса.
— Приехали! — сказал солдат, соскакивая с повозки.
Я тоже сошел на землю, держа в руках шашку Елагина.
Санитарный поезд, паровозом в тыл, состоял в большинстве из теплушек, имея два или три классных вагона. По-видимому, он был уже полон. В узкой долинке между ним и лесом лежало множество раненых. Земля розовела хлопьями сулемовой ваты.
Подошли два санитара, сняли тело с повозки, недоумевая, зачем к ним привезли труп.
Я не стал с ними обясняться и пошел к вагону второго класса.
На поляне против открытого с двух сторон товарного «хирургического» вагона сестра нагнулась над раненым солдатом и говорила другой, сходившей из вагона по приставной лестнице:
— Сестра Вера, дайте мне бинта, у меня не хватило.
Я взглянул на говорившую. Простоватое скуластое лицо, маленькие бесцветные глаза и слабые, едва очерченные брови.
«Нет, не она». Но тут же я вспомнил, что Елагин, по его словам, стремился увидеться с неизвестной в силу какого-то обязательства. Однако я невольно обратился к другой, стоявшей ближе ко мне.
Высокая, сильная, красивая, с выражением немного упрямым, она смотрела перед собой прищуренными глазами. В руках она держала тазик с инструментами, а под мышкой сверток марли.
— Скажите, нет ли здесь кого-нибудь из близких или родственников поручика Елагина?
Она не взглянула на меня, пожала плечами и прошла дальше.
Я поднялся в следующий вагон. Все двери купе были открыты в коридор. В двух купе лежали раненые офицеры, а остальные, по-видимому, служили помещением для сестер милосердия. Теперь здесь было пусто, и только в последнем на диване лежала молоденькая сестра. Косынка сползла с ее растрепанных светлых волос. Лихорадка густо разрумянила ее щеки. Она спала слабым, болезненным сном. Верхняя губа по-детски оттопырилась вперед.
Я был уверен, что нашел «ту, которая ждала». Если бы передо мной прошли сотни девушек, я указал бы на эту, как на избранницу мечтательного поручика. И как похоже было все то, что я знал, на то, что я видел.
Она ждала его — знала, что он пошел в бой, и не дождалась. Утомленная работой и волнением, она не вынесла двойной тяжести и слегла.
Я не смел будить ее, но рисковал ничего не узнать у других. Его имя могло быть ее тайной.
Через вагон проходил комендант поезда и громко обратился ко мне:
— Вам что угодно? Вы ранены?
— Так точно. Ранен в руку.
— Идите на волю! В вагонах нет места. И не тревожьте больную.
Но он сам ее разбудил. Когда я обернулся, сестра уже сидела на диване, прикрывая серой юбкой ноги, обутые в тяжелые валенки.
Я готов был положить рядом с ней шашку, сказать, что «он» тут, около поезда, и удалиться. Мне казалось, что в ее глазах я уже увидел смертельный ужас, что она поняла смысл моего прихода. Но ее неожиданный вопрос сбил меня с толку:
— Скажите, который теперь час?
Я посмотрел на часы и ответил.
Удивленное и испуганное лицо стало капризным.
— Только-то? Господи Боже мой! Часу не дадут полежать. Что вам надо?
— Лично мне ничего не надо. Я привез тело убитого поручика Елагина. Мне сказали, что здесь у него есть близкие.
— Никаких поручиков я не знаю. Оставьте меня в покое!
Она опять легла, вытянув свои валенки и плаксиво приговаривая:
— Дверей не позволяют запирать… Бегает мимо всякий народ… О, Господи!..
Все мои догадки разлетелись в прах. Я уже хотел уходить, как девушка опять села, и опять испуг появился на ее лице.
— Погодите, как вы сказали, Елагин? Неужели убит?
— Да.
— Скорей найдите сестру Евгению… Бедная Евгения Петровна… Она ждала его. Идите… Я тоже сейчас приду…
Она стала поправлять перед зеркалом свои волосы и косынку. Я бросился из вагона, твердя «сестра Евгения», как бы цепляясь за это имя.
На поляне шла безостановочная работа. Я внимательно всмотрелся в каждую белевшую косынку. Всего тут работало шесть или семь сестер. Мимо проходила с доктором пожилая лет сорока пяти женщина в черной косынке и черном платье. По-видимому, это была старшая сестра. Ей, конечно, лучше, чем кому-нибудь, были известны имена и даже секреты всех своих сестер. Но она куда-то торопилась, и я подошел к санитару, угощавшему раненого солдата папиросами.
— Скажите, где тут у вас сестра Евгения?
— А вот только что прошла с доктором.
Я не сразу двинулся с места.
«Так вот та, которая ждала».
Была ли ей уже известна тяжелая новость, или ей только сообщили о прибытии санитарной повозки, и она, не ожидая удара, шла туда, где лежал труп.
Я следовал сзади и чувствовал себя глубоко виноватым. Как я смел думать только о тех, которые связаны с нами любовью любовной и забыть о любви неизменно-вечной и величавой.
Мне стыдно стало за мои шутливые догадки в разговоре с Елагиным, стыдно за его слова: «Был бы я влюблен, нашлось бы во мне прыти побывать в поезде».
Он мучился и в то же время стеснялся назвать ее, чтобы ему, отважному воину, не показаться чувствительным и нежным сыном… Бедная мать!..
Я так и не узнал, была ли она предупреждена. Лица ее я не видел. Но ни в одном жесте не выразилось неожиданного отчаяния.
Она подошла к вознице, только что собиравшемуся уезжать, спросила его о чем-то и тихо приблизилась к трупу.
Доктор, маленький, черный, близорукий, в сильных очках, нагнулся над телом. Только тут она жестами стала просить его отойти. Говорить она, видимо, не могла.
— Доктор! — позвал я.
Он отошел ко мне, посмотрел, как она опустилась на колени, и рассеянно спросил:
— Что вам?
— Я ранен, а вот этого фамилия Елагин. Я его привез.
Он удивленно повторил фамилию, снял очки, протер их и долго молчал.
— Это второй сын и последний. Да… факт весьма грустный. Куда вы ранены?
Пришла больная сестра, закутанная в плед, и сразу стала плакать. Пришла сестра Вера, строгим взглядом успокоила ее. Собрались санитары, и все обнажили головы.
Я сделал вперед несколько шагов, положил шашку на землю рядом с телом, но не мог посмотреть в глаза сестре Евгении. Мой жест вывел ее, из оцепенения. Она достала из кармана платок и накрыла им мертвое лицо.
Доктор больше движением бровей, чем словами, велел санитарам расходиться. Сам тоже отошел, и я с ним. Тут он повторил свой вопрос, и я ответил:
— В руку, доктор. Может быть, вы сделаете мне перевязку?
Мне помогли снять шинель, посадили на землю. Одному санитару доктор велел сесть ко мне, спина к спине, чтобы я мог прислониться. Другой санитар принес тазик с водой, инструменты и бинты. Рана оказалась сквозная. Было больно, когда доктор вставлял в нее тампон, я морщился, но мне стало легче сдерживать себя, когда я увидел сестру Евгению. Она стояла в трех шагах от меня.
Теперь я мог рассмотреть ее лицо. Худощавое, с туго завязанной черной косынкой, как у монахини. Годы больше всего положили следы у ее рта, с тонкими, плотно сжатыми губами и с редкими складками у краев. Но серые прозрачные глаза глядели много моложе. В них была и тихая ласка и заглушенная скорбь, но не было усталости.
Сестра Вера обняла ее за талию и целовала ее руку. Черные крупные брови молодой сестры двигались от волнения.
— Дорогая Евгения Петровна, вы поплачьте! Право, лучше поплачьте… Вам легче будет… Что же вы молчите, Евгения Петровна?.. Пойдемте в вагон!
Но глаза старшей сестры были сухи. Она даже улыбнулась грустно и удивленно. Как бы на то, что люди молодые, не знающие цены человеческой жизни и страдания, хотят проникнуть в ее душу.
Доктор окончил свое дело. Оставалось только перевязать рану.
— Сестра Вера, пожалуйте! — сказал он.
Девушка сделала движение, пытаясь направить Евгению Петровну к вагону, но та отстранила ее.
Санитар подал бинт. Сестра Вера стала на одно колено, завернула один оборот, но руки у нее дрожали. Сверток развернулся и покатился на землю. Она взяла другой бинт.
Тут случилось то, чего никто не ожидал. Необыкновенное по своей обыденности. Евгения Петровна подошла, стала на колени и взяла бинт из рук растерянной сестры.
— Что вы делаете? — сказал я со страхом. — Точно не могут другие.
— То, что делаю всегда, — спокойно ответила старшая сестра.
Я ждал, что кто-нибудь заменит ее. Но другие не трогались с места. Они не смели, как бы присутствуя на таинстве великого мужества. Доктор, закуривший перед этим папиросу, спрятал ее за спину и отстранил санитара, хотевшего прийти на помощь старшей сестре.
За ее спиной стояла сестра Вера, нервно сжимая ладони у подбородка. Больная сестра закуталась с головою в плед и пошла к вагонам.
Чтобы не слышали другие, я тихо сказал:
— Я был вместе с ним… Он хотел увидеть вас… Он не мог, не поспел…
— Да? — сказала сестра Евгения и в первый раз посмотрела мне в глаза пристально и жадно, как бы отыскивая в моем живом взгляде отражение других, уже мертвых, глаз.
Потом брови ее поднялись, губы дрогнули:
— Он всегда со мной.
Концы бинта были завязаны. Но никто не замечал, что старшая сестра силится встать и не может.
— Да помогите же! — сказал я, стараясь помочь ей сам здоровой рукой.
Евгению Петровну подняли на ноги. Сестра Вера опять обняла ее, и обе тихо отошли туда, где лежал труп.
Мне помогли надеть шинель, подвязали руку. Я поблагодарил доктора и хотел идти.
— Куда же вы? — спросил он, — Побудьте у нас недельку. Место найдем, потеснимся.
— Нет уж, не соблазняйте.
— Ну хоть поели бы у нас. Ведь вы голодны?
Я отказался. В эту минуту я не знал — голоден я или нет. Одно для меня было ясно — я не могу пользоваться отдыхом рядом с сестрой Евгенией. Она заставила меня забыть о своей физической боли и о своем удобстве.
Я ушел еще более примиренным с тем, что меня ожидало впереди, и уверенным, что мое ожидание много легче, чем то, чужое, которое я только что постиг.
За спиной сестры Евгении я видел много тысяч таких же, как она, ожидающих свидания с милым, никем в мире незаменимым, без ревности к своей последней сопернице — смерти.