Владимир Тихонов «Дело семейное»

Костя, десятилетний гимназистик, забрался в самый глухой уголок небольшого дачного сада и погрузился в очень тревожные и совершенно смутные рассуждения: дома у них происходит что-то неладное, что-то настолько удручающее, что у него, нервного и чуткого мальчугана, болезненно ноет сердце. Папа заперся у себя в кабинете и слышно, как он там непрерывно шагает из угла в угол. Мама, вся красная от слез, с растрепавшимися волосами лежит у себя в спальне и громко рыдает. Горничная Даша сбегала за Раисой Павловной и эта непривлекательная особа, про которую папа, говорит, что у нее «живые сороки скачут изо рта», явилась уже к ним на дачу и с озабоченным видом прошла к маме. Сестра Соня ходит хмурая и ничего не говорит. К Борису тоже не подступайся — он сидит на террасе и нервно курит папиросу за папиросой.

Но в чем дело? Из-за чего произошла вся эта сцена? Кто виноват?

Он слышал, как мама, выбежав из папиного кабинета, громко кричала: «тебе стыдно, стыдно! На старости-то лет!», на что папа, бледный, с судорожно подергивающимся лицом, как-то прошипел ей вслед: «постыдись и ты, матушка, — на тебя, ведь, дети смотрят!» — и сильно захлопнул дверь. Что же все это значит? Почему они стыдят друг друга? Кто из них сделал нехорошее?

Такого происшествия еще у них в семействе не было, по крайней мере, Костя ничего подобного не помнит. Ему, почему-то смутно кажется, что виноват больше папа: мама кричала так громко, так настойчиво, как виноватые люди не кричат, а в папином голосе слышались больше досада и раздражительность. Но чем мог провиниться он — такой всегда добрый, ласковый? Разве проиграл в карты? Но в карты он и раньше проигрывался и мама никогда не кричала и не плакала, а была только более молчалива и задумчива… Нет, тут что-то другое! Но, что именно?

Рассуждения Кости были прерваны разыскавшей его восьмилетней сестренкой Надей.

— Знаешь, Костя, я узнала… я узнала… — залепетала девочка, едва завидев брата, — виновата Лидия Ивановна… я слышала, — Даша говорила Анисье… Лидия Ивановна… Она поцеловала папу, а мама видела… послали за дядей Сашей… он скоро приедет… а мама теперь с Раисой Павловной… Борис ушел в свою комнату!..

Костя испуганно смотрел на озабоченное личико своей сестры, на ее странно сморщенный лобик и все-таки хорошенько не мог понять, в чем дело. Поцеловала? Разве же это так страшно?.. Разве тут есть что-нибудь такое?..

Сквозь жиденькие кусты акации и редкие березки мелькнуло белое платье Сони, вышедшей на террасу. Костя решительно поднялся со скамейки и направился к ней. Надюша побежала за ним.

— Соня, правда, что Лидия Ивановна поцеловала папу? — обратился он к старшей сестре, но не глядя на нее, а почему-то конфузливо отвернувшись в сторону.

Соня вздрогнула, вскинула на него глазами и, ничего не ответив, пошла в глубь сада.

— Соня, правда? — повторил мальчик.

— Ах, отстань ты от меня, пожалуйста! — прошептала та, подергивая плечами.

— Правда, Костя! Честное слово, правда… — залепетала опять подскочившая к нему Надюша. — Я сама слышала, как Даша Анисье говорила… честное слово!

Костя опустился на ступеньку террасы и принялся рассеянно общипывать листья у настурции. Надюша поместилась возле него.

Соня быстро шла по узенькой дорожке сада, стараясь ни о чем не думать и ни о чем не рассуждать. Закинув руки за спину и опустив голову, она рассеянно смотрела на мелькавшие под ее ногами желтенькие кружочки пробивавшихся сквозь древесную листву солнечных лучей. Легкий ветерок шелестил кустами. С улицы доносился визгливый крик торговки: «Башмаки, туфли! Полусапожки, туфли!»

Но вот она дошла до решетки соседнего садика и, взглянув туда, вдруг круто повернула назад; на ее бледном личике появилась брезгливая, болезненная гримаса: соседний садик принадлежал к даче, нанимаемой Лидией Ивановной.

— Какая гадость! Какая грязь! — почти вспух прошептала девушка. Ей вспомнилось, как эта дебелая и румяная Лидия Ивановна, заходя к ним запросто, чуть не каждый день, всегда, здороваясь и прощаясь, целовала ее — Соню — в губы, и при этом делала добрые и ласковые глаза… И вдруг теперь — оказывается!..

Про отца Соня почему-то не думала, он был для нее где-то в стороне; но мать! Мать положительно возмущала ее. Когда сегодня утром все это обнаружилось, как некрасиво, даже безобразно исказилось ее лицо. Какие вещи кричала она, не стесняясь присутствием взрослой дочери и сына. Она рвала на себе свои, почти уже седые, волосы и билась головой о спинку дивана. Фу! Как все это было ужасно!.. Отвратительно! Соне казалось, что она и раньше знала, что такое чувство ревности, но никогда она не представляла его себе в таком отталкивающем виде. Их мать — эта задумчивая и немного грустная женщина, почти старуха, которую они все так любили и уважали, руку которой целовали всегда с такой сердечной нежностью, — преобразилась вся вдруг в какую-то… ах, нет! лучше и не вспоминать! И что за причина? Какая-то Лидия Ивановна, с которой она сама же так быстро и крепко подружилась и сам же уговорила ее поселиться с ними по соседству на даче. Ревность казалась всегда Соне чувством молодым и даже красивым и вдруг эти старики — ее отец и мать!.. Эта сцена между ними!.. Нет, тут есть что-то оскорбляющее ее, что-то циничное, что-то позорное!.. И ей было почему-то совсем не жалко матери; даже какая-то неприязнь закралась к ней в сердце против нее. А тут еще эти Костя и Надя. Они тоже спрашивают! Ах, нет, это ужасно! ужасно! И чем «се это может кончиться? Чем? Уйти бы куда-нибудь из дому! Хоть на время… Там с матерью теперь эта Раиса Павловна, так что она не нужна ей… Да, наконец, она просто не может оставаться!

И Соня, как была, в домашнем платье и без зонтика, отворила калитку и направилась к темневшему в конце улицы громадному парку.

В маленькой комнатке, в мезонине, на широком продавленном диване, лежал Борис — старший брат Сони. На полу возле него валялись растрепанные университетские лекции и окурки папирос. Комната, очевидно, еще не была прибрана, и Борис глядел на этот беспорядок с недовольной гримасой.

— Черт знает, что такое! Это возмутительно! — ворчал он про себя. — Тут уж, положительно, ничем оправдать нельзя. Человеку пятьдесят лет, а он, как мальчик, как юноша… Это срам! Ведь, нельзя же, в самом деле, всю жизнь потакать одним только своим инстинктам и вожделениям. Нельзя оскорблять так такую женщину, как их мать, — женщину, всю свою жизнь посвятившую мужу и детям. Должно же, наконец, у человека быть чувство долга и что-нибудь такое, что выше мелких страстишек и интрижек. Глава дома, pater families… почти на глазах детей. Хорош пример. Взрослая девушка дочь! Возмутительно! Возмутительно! А та! Лидия-то Ивановна! Это просто непостижимо. Уж он не говорит о том, что низко и гадко заводить интригу с мужем своей хорошей приятельницы, так искренно, так сердечно приласкавшей ее, но и просто завести интригу с таким стариком, который и ей-то почти в отцы годится! Какой смысл? Ведь, не на деньги же она льстилась: отец не настолько богат, чтобы представлять в этом отношении хоть малейший интерес, да и сама она вполне обеспеченная женщина! Нет, это уж извращение какое-то! Аномалия! Возмутительно! Ну, что может быть привлекательного в любви такого отжившего старца как отец? Как понять этих женщин, — они словно нарочно ищут, что похуже… Впрочем, не в этом дело. Дело в том, что оскорблена мать… Она, конечно, оскорблена не как женщина: о, для этого она слишком чиста! а, именно, как жена, как matrona! А оскорбление, нанесенное…

На низу в передней раздался звонок. Борис стал прислушиваться. Прошло несколько времени, звонок повторился. Очевидно, горничной не было в комнатах, или она не слыхала. Когда позвонили в третий раз, Борис лениво поднялся с дивана и пошел отворять дверь.

— Что у вас тут такое произошло? — прямо не здороваясь, обратился к нему приземистый и тучный господин лет сорока пяти, вкатываясь в переднюю и торопливо снимая пальто.

— Ах, дядя! Ты очень кстати… Ужасно неприятная вещь.

— Что такое? Что такое? В чем дело-то?

— Нет, уж поди и спроси сам, а я, право, не могу.

И Борис, безнадежно махнув рукой, опять отправился к себе в мезонин.

Толстяк поправил перед зеркалом галстух, взбил остатки черных кудрявых волос, вытер платком вспотевшую лысину и шею и, расчесав окладистую, но короткую черную бородку, прошел в гостиную. Там никого не было. На правах своего человека, он двинулся дальше и дошел до спальни хозяйки дома.

— Настя, можно к тебе? — спросил он, постучав пальцами в дверь.

Вместо ответа дверь приотворилась и из спальни выглянула какая-то сморщенная бесцветная физиономия.

— Ах, это вы, Александр Иваныч! — зашептала она черным беззубым ртом. — Сейчас, сейчас я скажу… и дверь снова захлопнулась.

— Пожалуйте! — пригласили его через минуту.

В спальне пахло уксусом, нашатырем и валерьяновыми каплями. На кровати, поверх одеяла лежала пожилая и очень худощавая женщина. Голова ее была обвязана мокрым полотенцем, из-под которого выбивались пряди полуседых волос. Раскрасневшееся и опухшее от слез лицо ее было, очевидно, наскоро и неровно покрыто слоем пудры.

— Здравствуй, Настенька! Что это такое с тобой? — спросил вошедший, ласково целуя протянутую ему руку.

— Брат… Саша!.. Спаси меня!.. — могла только проговорить лежавшая дама; подбородок у нее сейчас же запрыгал, а из глаз брызнули слезы.

— Ах, Александр Иваныч, такие неприятности! Такие неприятности, что и сказать нельзя! — затараторила отворившая ему дверь беззубая особа. — Мученица наша Анастасия Ивановна и больше ничего! Страдалица!

— Душечка, Раиса Павловна, — обратилась к ней та слабым и прерывающим голосом, — оставьте меня на минуту с братом вдвоем.

— Слушаю-с, Анастасия Ивановна! Слушаю-с! — покорно, но не без обидчивости отозвалась Раиса Павловна и как-то боком юркнула за дверь.

— В чем же дело, Настенька? — повторил свой вопрос Александр Иванович.

— Ах, если бы ты знал! Если бы ты знал, Саша! Я так оскорблена… так обижена… что я… что ты… — слезы не давали ей говорить; Александр Иваныч налил стакан воды и попросил ее выпить и сначала успокоиться, а потом уж начать свой рассказ.

— Нет, ничего… ничего… теперь уж я успокоилась… теперь я могу… — всхлипывала Настасья Ивановна, глотая воду. — Теперь я могу тебе… да ты сядь… что ты стоишь надо мной, как над больной… у меня ведь только голова болит, да вот еще сердце… ах, лучше бы, кажется, уж разом!.. — и новый поток слез прорвал ее речь.

Прошло минут пять, прежде чем Настасья Ивановна успокоилась и могла рассказать, в чем дело.

Александр Иваныч все время рассказа сидел на маленьком шелковом пуфе, задумчиво опустив голову и ероша свои редкие черные кудри.

— Двадцать лет прожить, как прожили мы! — говорила, между прочим, Настасья Ивановна, — что называется, душа в душу… Положим, с его-то стороны были и раньше погрешности: он проигрывался в карты, кутил со своими приятелями и даже напивался пьян, но я все ему прощала и все бы простила, но этого — нет, никогда! Променять меня, свою жену, — а меня-то уж, кажется, упрекнуть не в чем! — и на кого же? На эту глупую и толстую корову! Нет, этого я не могу простить! Это свыше моих сил! Да что я старуха, что ли? Что я безобразный урод или калека, что ему понадобилось искать привязанности на стороне?! Да мне сорока лет еще не минуло! Что же это такое? А? Я всегда ему говорила, что все прощу, но подобной грязи никогда. Тогда бы уж и искал себе жену под пару… Он мне теперь так гадок, так отвратителен, что я его видеть больше не могу. Видеть не могу!

Александр Иванович слушал все эти жалобы молча, он только ниже и ниже опускал свою голову и, странное дело, чем больше говорила сестра, тем менее он ее жалел, тем менее была она ему симпатична. Ее худые, высохшие руки мелькнули несколько раз у него перед глазами и руки эти показались ему теперь очень некрасивыми. От порывистых жестов, которыми она сопровождала свою речь, расстегнулся на ее впалой груди наскоро накинутый капот — и это ему крайне не нравилось… Даже самый голос ее как будто изменился и сделался каким-то визгливым и резким. Вкралось тут еще одно маленькое обстоятельство: она упомянула, что ей нет еще и сорока лет, а Александру Ивановичу хорошо было известно, что сестре его еще в прошлом году пошел сорок третий. Все это вместе раздражало его и заставляло нервно ежиться на маленьком неудобном пуфе.

— Что же ты от меня хочешь? — спросил он, наконец.

— Я хочу, чтобы ты помог мне: я решилась разъехаться с своим мужем…

— Разъехаться? — удивленно протянул Александр Иванович, поднимая голову.

— Да, разъехаться раз и навсегда! Между нами ничего не может быть больше общего.

— А дети?

— Дети! Я этот вопрос уже решила: дети останутся со мной, а он может жить, как ему угодно!

— Но, послушай, Настя, это ведь… того… это ерунда… Как! — прожив столько лет и вдруг из-за такого вздора…

— Как вздор? — вскрикнула Настасья Ивановна, — Как вздор? Так по-твоему это вздор? Ну, а по-моему нет! Ты, конечно, мужчина и к тому же еще холостяк… Ты не можешь понять этого, но…

— Ну, так не следовало меня тут и вмешивать. Дело это чисто семейное и решение его не должно выходить из пределов семьи… Но я еще раз повторяю, что разъезжаться вам — это бессмыслица! Я уверен, что Павел Сергеевич и не думает продолжать этой интриги, что он, раз споткнувшись, опять вернется на лоно домашнего очага. А главное тут — дети… Не нужно забывать их и нельзя свои личные оскорбления вымещать на существах, совершенно невиновных. Да-с! А ваш разрыв подействует на них отвратительно. Им бы и знать-то всех этих гадостей не следовало, а ведь, оказывается, всему дому известно!.. Чего — всему дому! — Раису Павловну пригласила, а эта уж, конечно, молчать не станет, разблаговестит, где только можно.

Настасья Ивановна откинулась на подушки и закрыв руками лицо, снова залилась слезами.

— Видишь, с тобой и говорить совсем нельзя, — ты все плачешь, — смягчил несколько свой тон Александр Иванович. — Конечно, что говорить, Павел Сергеевич поступил отвратительно, но и ты… и ты… и тебе бы не следовало так… Есть, видишь ли, такие положения… т. е. наступает такой возраст, когда все эти глупости бросить надо, потому что смешно, в самом деле…

В голове у него опять замелькали жесткие и обидные фразы, но произнести их он не решался, боясь еще сильнее расстроить сестру, и потому, чтобы окончить неприятный для него разговор, он прямо заявил, что сделать тут он ничего не может, что, во всяком случае, не одобряет ее намерения разъехаться с мужем и считает этот шаг… ну — как бы это выразиться, — ну легкомысленным, что ли!

Настасья Ивановна молчала. Замолчал и Александр Иванович. Прошло так несколько минут. И ему, и ей становилось крайне неловко.

— Однако, того… мне и в город пора, — меня ведь пациенты ждут! — первым начал он, посматривая на часы. Сестра молча протянула ему руку.

— Во всяком случае, ты не решай это-то так прямо… сгоряча. Дай несколько улечься всему; а то знаешь, ведь: «поспешишь — людей насмешишь». Да еще вот — выгони ты эту Раису Павловну, она в этих делах плохой советчик. — И снова поцеловав у нее руку, он вышел из спальни.

На душе у него было нехорошо: ему было как будто совестно перед сестрой, что вот он не нашел у себя ни одного слова утешения для неё, а напротив, ей же наговорил неприятностей, а с другой стороны он положительно не знал, что можно было сказать утешительного в данном случае. Проходя через столовую, он заметил, что дверь в кабинет Павла Сергеевича была немного приотворена. Пройти мимо Александру Ивановичу показалось неловким и он, после маленького раздумья, зашел к нему.

Павел Сергеевич, еще бодрый и хорошо сохранившийся для своих пятидесяти лет человек, сидел возле письменного стола и читал газету. Перед ним стоял наполовину опорожненный сифон сельтерской воды. Увидев входящего шурина, он слегка приподнялся на кресле и протянул ему руку.

— А! это ты, Александр! Здравствуй! Как живешь-можешь?

Павел Сергеевич проговорил это с той напускной развязностью, которой люди обыкновенно стараются прикрыть внутреннее смущение.

— Садись! Не хочешь ли курить?

Александр Иванович молча взял из придвинутого к нему ящика сигару и сосредоточенно принялся ее обрезать.

— У жены был? — после небольшого молчания осведомился Павел Сергеевич.

— Да… заходил.

— Ну, что же она? Конечно, нажаловалась тебе на меня? — с улыбочкой и заискивающе посматривая своему собеседнику в глаза, проговорил провинившийся муж.

Тот ничего не ответил. Тогда Павел Сергеевич, вскочив с кресла и быстро зашагав взад и вперед по кабинету, заговорил возбужденным голосом:

— Да пойми хоть ты! Ну, я виноват, слов нет — виноват, но в чем? В чем? Виноват я в том, что допустил… э… э… допустил всей этой истории разыграться в пределах семьи. To есть так сказать, не предусмотрел, не предугадал… Нужно было, конечно, поступать осторожнее — вот и все. Вот и вся моя вина, строго говоря!

— Однако, ты к себе снисходителен! — с нескрываемой иронией перебил его Александр Иванович.

Павел Сергеевич приостановился среди комнаты.

— Что ты этим хочешь сказать? — беспокойно переспросил он.

— Да ничего особенного. Тебя, очевидно, мучит только то, что ты не совсем ловко вел свои делишки, а не самый факт, так сказать, отклонения от стези добродетели.

— Ну, какое там отклонение! — недовольно махнул рукою Павел Сергеевич и снова зашагал взад и вперед. — Мы с тобой не дети и не сентиментальные барыни, чтобы не понимать, что никакого тут отклонения и не было. Ну, что тут такое было? Так, пустая мимолетная интрижка!.. Что я разорял что ли семью ради этой женщины? Да ничуть не бываю! Да мне вся эта интрига и двух копеек не стоила. Не перед тобой, конечно, я буду надевать маску лицемерия. Хотя ты и брат моей жены, но вспомни сам, что я никогда не скрывался перед тобой и тебе никогда и в голову не приходило осуждать меня за что-нибудь.

И Александру Ивановичу, действительно, вспомнилось, как они неоднократно завершали свои ужины в клубе или в ресторанах и как это завершение ему казалось вполне естественным и ничуть не оскорбляло в нем братские чувства.

— Это все вздор! Дело не в этом! — продолжал, между тем, Павел Сергеевич, — дело в том, что вся эта история открылась дома и дошла до детей! Вот, где главная-то беда! И во всем этом виновата она, Настасья Ивановна! Она сегодня утром вела себя так, что просто я узнать ее не мог. Ну, совсем с ума сошла… Боже мой! Да, ведь не молоденькие же мы, чтобы придавать этому такое значение и так распускать свои страсти!

«А не молоденькие, так и блудить бы не следовало!» — вертелось на языке у Александра Ивановича, но он не сказал этого, потому что и сам был уже далеко не молодым, а между тем… Ну, положим, он человек холостой; но ведь еще неизвестно, как бы он вел себя, если б и у него была такая же поблекшая и выцветшая жена, как его сестра.

Павел Сергеевич в это время снова опустился на свое кресло и тоже закурил сигару.

— Да, вот что дети узнали — вот это ужасно! Вот это беда непоправимая! — раздумчиво говорил он, — вот тут уж я положительно не знаю, как и быть.

— Да, скверно! — согласился с ним его шурин.

— Да скверно! — повторил и Павел Сергеевич. — Тут единственный исход — это уговорить ее, чтобы она оправдала меня в глазах детей, — ну заявила бы что ли, что это все произошло из-за недоразумения… из-за ошибки какой-нибудь… Ну, одним словом, что ничего этого не было. Понимаешь?

— Понимать-то я понимаю! Да как ее уговорить-то? Она вон разъезжаться с тобой собралась.

Павел Сергеевич широко раскрыл глаза.

— Ну, что за вздор? — не поверил он.

— Да и я говорю, что вздор, — да что ты с ней будешь делать!

— Голубчик, Александр Иванович, — просительным тоном заговорил Павел Сергеевич, — помоги ты мне в этом, пожалуйста, — уговори ты ее не делать этой глупости. Ведь ты ей брат — она тебя лучше послушается. Ведь пойми ты, родной мой, что ради детей это. Только ради детей. Выстави ты ей все резоны. Пожалуйста! А?.. Ведь это безобразие выйдет. Убедительно тебя прошу.

— Ладно! Попытаюсь! — со вздохом согласился Александр Иванович, подымаясь с места и сознавая в душе, что действительно это все надо уладить.

— Скажи ты ей, что я даю слово никогда больше… ну, понимаешь… Скажи, что и Лидия Ивановна переезжает сегодня с дачи… Ну, и понимаешь, все там такое, — напутствовал его Павел Сергеевич, провожая из кабинета.

Оставшись один, он снова раскурил потухшую сигару и прилег на широком диване. «Конечно, все это необходимо уладить, — размышлял он, глядя, как стелется по комнате голубой табачный дым. — Потому, что нельзя же из-за такого вздора семью расстраивать… Он и то заметил, каким неприязненным взглядом посмотрел на него сегодня старший сын… А с Лидией Ивановной можно и в городе видеться, но уж теперь поосторожнее… Черт знает, он сегодня и на службу не поехал!.. Вот денек-то выдался… Однако, уже шестой час…»

Время тянулось страшно медленно… Казалось, что прошло уже более часу, а Александр Иваныч все еще не возвращался. На улице собирался дождик. Липы под окном уныло покачивались и шелестели листьями. Под стрехой задорно чирикали воробьи.

Наконец послышались в столовой тяжелые шаги, и круглая фигурка Александра Ивановича появилась в дверях кабинета.

— Ну, что? — тревожно спросил Павел Сергеевич, приподнимаясь с дивана.

— Уладил! — коротко отозвался тот.

Павел Сергеевич вздохнул облегченной грудью.

— Только вот что: она говорит, что ради детей она готова сделать все и внешность будет сохранена, но что отныне она тебя своим мужем не считает!..

— Ну, это-то уж вздор! Это и само со временем уладится!.. Лишь бы главное было сделано.

— Однако… того… в город-то к пациентам я все равно опоздал, а потому накормите-ка вы меня обедом! — заявил Александр Иваныч, вынимая свои часы.

— Сейчас, голубчик! Сейчас, mon cher! — радостно спохватился хозяин и торопливо позвонил в колокольчик.

Обед прошел вяло и натянуто. Настасья Ивановна, явившаяся в сопровождении своего друга и наперсницы Раисы Павловны, была бледнее обыкновенного, казалась усталою и почти ничего не ела. Раиса Павловна сразу вошла в новую роль и делала вид, что ничего не произошло или, по крайней мере, ей ничего не известно. Костя и Надюша боязливо жались друг к другу и с робким любопытством посматривали на взрослых. Борис был озабоченно хмур и отвечал только на вопросы и притом как-то отрывисто и неохотно. Соня совсем отсутствовала и ее, хотя и искали, но нигде не могли найти и никто не знал, где она. Разговор поддерживали только Александр Иванович и Павел Сергеевич, особенно последний. Он старался быть развязным, был предупредительно вежлив с женой, пробовал заигрывать с детьми, но ему это все плохо удавалось. Молчаливая и бесцветная Fräulein Матильда — Надюшина гувернантка — относилась ко всему очень безучастно, давая, однако, понять, что ей до всей этой истории нет ни малейшего дела, что она, Fräulein Матильда, добросовестно исполняет свои обязанности, аккуратно получает за это свое жалованье, а затем — хоть трава не расти.

К концу обеда пошел довольно крупный дождь и все стали серьезно беспокоиться об отсутствовавшей Соне. Решено было послать горничную Дашу к Полозовским справиться, нет ли ее там.

После обеда Александр Иваныч отправился в город. Борис заперся у себя в мезонине. Гувернантка с младшими детьми занялась чтением. Павел Сергеевич, по обыкновению, отправился к себе в кабинет отдохнуть, а Настасья Ивановна с Раисой Павловной принялись раскладывать пасьянс. Но пасьянс удавался плохо: впечатления минувшего дня были еще очень свежи. Вернулась Даша и сообщила, что к Полозовским барышня сегодня не заходила. Настасья Ивановна перепугалась не на шутку и сама отправилась в кабинет к мужу.

Павел Сергеевич испуганно поднялся с дивана и не знал, на что решиться. Впрочем, он старался успокоить жену, уверяя, что Соня, во всяком случае, сегодня явится — вероятно, она зашла к какой-нибудь свой подруге.

— Но к кому?

На это Павел Сергеевич не мог ответить; он не знал, кто из приятельниц их дочери живет здесь на даче.

Наконец, часов около десяти Настасье Ивановне сообщили, что барышня вернулась, прошла прямо к себе в комнату и, раздевшись, улеглась уже в кровать.

Та сейчас же бросилась к дочери.

— Ты не спишь, Соня? — тихо спросила она, приотворяя дверь.

Ответа не последовало. Настасья Ивановна вошла в комнату и, разглядев при слабом свете ночника, что глаза у Сони открыты, подсела к ней на кровать.

— Где это ты пропадала? — ласково заговорила она с ней.

— Я была в гостях… — тихо и неохотно отозвалась девушка.

— Голубка моя, ты так взволновалась за меня… но успокойся, ничего этого не было… это было простое недоразумение и ошибка… — начала было лгать Настасья Ивановна, но, видя, что дочь смотрит на нее с нескрываемым недоверием, не вытерпела и расплакалась.

— Мама, оставь меня пожалуйста… я устала… — прошептала Соня.

— Ну, хорошо, хорошо, моя дорогая девочка… Отдохни… Спи спокойно… — и, перекрестив и нежно поцеловав свою дочь, Настасья Ивановна, утирая слезы, на цыпочках вышла из комнаты.

Долго сдерживаемые слезы хлынули из глаз забившейся под одеяло девушки. Все ее худенькое еще, почти не сформировавшееся, тело нервно подергивалось. Плакала она горячо и долго, ей хотелось выплакать всю горечь обиды, нанесенной ее самым чистым, самым дорогим верованием. Но вот над ее кроватью появилась какая-то тень и чья-то рука начала ласково гладить ее по плечу. Соня взглянула — около нее сидела старуха нянька Пелагея Петровна.

— Что, родименькая, плачешь-то? Что убиваешься! Полно, а ты! Полно! — тихо уговаривала она ее. — Эх, дитятко, чего на свете не случается! А тут — дело семейное… бывает и хуже!

Соня приподнялась на локтях, прижалась разгоревшейся головкой к старой высохшей груди своей нянюшки и заплакала еще сильнее.

Владимир Тихонов.
Сборник «В наши дни». Санкт-Петербург, 1892.