Борис Лазаревский «Зеленое яичко»

Моя мать служила кастеляншей в большой гостинице, вернее, меблированном доме и получала пятьдесят рублей в месяц. На шестом этаже нам был отведен номер для жилья, довольно большой и светлый.

В гостинице давно навелось глупое правило, что ни служащие, ни их дети не имели права пользоваться лифтом. С прошлого года, т. е. с пятого класса, у меня часто побаливала грудь и, добежав по нескончаемой лестнице в свою комнату, я долго не могла отдышаться.

Чтобы лишний раз не подыматься, я очень редко выходила на улицу.

Подруг у меня не было. Мама, пережившая много тяжелых дней, была такой же молчаливой, как и я. И весь мир, который я могла наблюдать, состоял из двенадцати номеров нашего коридора. Почти все жильцы были давние и небогатые.

Я знала лица и характеры всех — мужчин и женщин, знала кто у кого бывает, но ни с кем не хотела знакомиться. И не потому чтобы эти люди мне не нравились, а так просто, — одной со своими мыслями мне всегда было легче.

В номере 209 жила симпатичная еще не старая вдова Антонина Николаевна. В молодости, была она, должно быть, очень большой красавицей: и теперь остались глаза, как у мадонны, и в складке губ вечная скорбь. Улыбалась она только тогда, когда к ней приходил сын — молодой актер с такими же губами и с такими же глазами, будто говорящими.

Приходил он всегда в одно и то же время, около трех часов, вероятно, после окончания репетиции, чаще по праздникам. Я угадывала, когда слышала звук подымающегося лифта, что едет именно Жоржик, а не кто-нибудь другой. Опустив голову, я умела видеть не только половик, бывший когда-то красным, но и Жоржа. Я знала все его ботинки и все брюки и чувствовала иногда и его взгляд.

Нравился он мне бесконечно, но я бы ни за что не согласилась с ним познакомиться. Без всяких оснований, я была убеждена, что он необыкновенно чистый человек, не пьяница, очень образованный и очень талантливый. Впрочем, в последнем я скоро убедилась. Бог послал мне счастье: я видела Жоржа в роли Алеши в «Детях Ванюшина».

Потом не могла два дня уроков учить.

Если бы я с ним познакомилась и увидела бы, что он совсем не такой, каким я его себе представляла, то мне кажется больше не могла бы жить в нашем коридоре и видеть не только Жоржа, но и его мать Антонину Николаевну.

Незаметно подошла весна, с теплом и зеленоватыми ночами. На каждом углу продавали ландыши, хоть и выращенные в цветочных магазинах. Гремели ломовики по Николаевскому мосту и завывали внизу финляндские пароходики. Хотелось жить, а нужно было зубрить и сидеть на шестом этаже.

В последний раз перед летом я видела Жоржа двадцать третьего апреля, в день его именин. У Антонины Николаевны были еще гости, в числе их две хорошенькие барышни, должно быть ученицы театрального училища. Я слышала, как они разговаривали с Жоржем и громко хохотали и смех этот мучил меня, как зубная боль.

Я убежала и свою комнату и заперлась.

Затем я еще увидела Жоржа через неделю, но только не наяву, а во сне: он стоял на площадке вагона и, когда поезд тронулся, приподнял котелок вежливо и ласково поклонился мне.

В этот день я встретила Антонину Николаевну невеселую и сосредоточенную, и я была уверена, что она сегодня проводила сына, куда-нибудь в провинцию.

Лето наступило вдруг, жаркое и скучное. Ни мама, ни я, конечно, не могли никуда уехать. Я записалась в библиотеку и ходила только за книгами. Не уехала и Антонина Николаевна. Я не радовалась своему переходу в последний класс.

Накалялась крыша, гудел внизу город и даже при открытом окне нельзя было заснуть от духоты.

Объявление войны заставило меня думать.

Я начала читать газеты. Иногда ходила сама их покупать, и, возвращаясь, медленно подымалась по лестнице.

Однажды мимо меня проплыл вверх лифт, и через стеклянную дверь я увидела офицера с бритыми усами и щеками и когда поняла, что это Жорж, чуть не упала и выронила из рук газету.

Мамы не было дома.

В первый раз я сделала нехорошее: подошла к двери номера 209 и стала подслушивать. Но мать и сын почти не разговаривали. Слышно было только, как Жорж ходит взад и вперед по комнате. Затем мне стало стыдно и я отошла от двери, но не могла себя заставить уйти совсем и бродила по коридору до тех пор, пока Антонина Николаевна и Жорж не вышли.

Они меня не заметили.

Не знаю, как сказать словами все то, что я передумала и пережила в этот вечер. Вероятно, так чувствует себя человек узнавший, наверное, что ему уже недолго жить на этом свете. Но жить все-таки надо было и учиться надо было, чтобы оправдать надежды мамы на меня, как на будущую помощницу.

Работала я очень много и старалась поменьше думать, но все-таки думала и больше о том, будет или не будет сегодня письмо в 209 номер со штемпелем одного из пехотных полков?

Жорж писал по большей части открытки, которые получались утром, когда Антонины Николаевны не бывало дома. Обыкновенно горничная или коридорный втыкали письмо в щель двери. Да простит мне Бог, некоторые из них я прочла, искусственно веселые, с тоской между строк и с вечной просьбой писать поскорее и побольше, и прислать газет.

Медленно тянулось время до Рождества, а когда наступили праздники и не нужно было ходить в гимназию, я чуть с ума не сошла. К тому же простудилась. Читать газеты теперь боялась.

Однажды я увидела в дверях Антонины Николаевны закрытое письмо и не знаю, почему именно в этот день и час, а не раньше мне пришло в голову самой написать Жоржу. Я думала, что пока окончится война я уже получу аттестат и не буду здесь жить и, значит, не встречусь с Жоржем, и мне не придется никогда перед ним краснеть.

Так и сделала.

Письмо вышло огромное, на восьми страницах. Как можно яснее я старалась объяснить ему, кто я и как дорог он был, есть и будет для меня. Запечатала в конверт, надписала адрес, перекрестилась и сама пошла бросить его в ящик. Конечно, на ответ не надеялась, по через две недели получила большой конверт с таким же самым штемпелем, какой был на письмах Антонины Николаевны.

Руки у меня тряслись, пока я разрывала бумагу.

Жорж горячо благодарил и писал, что их полк теперь на отдыхе, что он вне всякой опасности и просил меня, главным образом, писать о здоровье матери. Самым же радостным в этом письме была для меня фраза: «я вас тоже давно заметил и показались вы мне не совсем обыкновенной, и хотелось познакомиться, да мешали глупые условности, боялся как бы вы не сочли меня нахалом. Ну да ничего, после войны познакомимся…»

Я выучила это письмо наизусть и начала писать ему каждый день. В моей до сих пор нудной жизни вдруг явился смысл. Должно быть я очень переменилась, потому что мама иногда спрашивала:

— Что с тобой сделалось? Ходишь и улыбаешься, точно сумасшедшая… И что ты все пишешь?

А я в ответ только улыбалась.

Прежде Антонина Николаевна была для меня просто жилицей из номера 209, а теперь казалась родной, иногда роднее матери. Бывали минуты, когда мне хотелось подбежать к этой чужой даме и поцеловать ей руку. И каждый мой следующий день имел и смысл, а иногда и радость. Единственные пять минут бывали страшными до обморока, — это те минуты пока я прочитывала списки раненых и убитых. Вероятно, такое чувство переживает человек, которому нужно быстро-быстро, по тоненькой досочке, перебежать над бездной.

Иногда попадалась похожая фамилия и меня бросало в жар. Я перечитывала ее еще раз и успокаивалась, а потом мне делалось стыдно и я думала, что ведь есть где-то женские глаза, которые прочтут эту фамилию и померкнут, заплачут.

Впрочем, было у меня еще и другое утешение: это сознание, что если умрет Жорж, то с огромною радостью, в тот же самый день, умру и я.

Прошли рождественские праздники и необычно скоро придвинулась масленица, а за ней и пост. Все обстояло благополучно, конечно, только для меня и для Антонины Николаевны. Все дороже и ближе делалась мне она, и когда Антонина Николаевна простудилась и заболела, то казалось, что было бы мне легче, если бы это случилось со мной.

Но мы с ней все-таки не познакомились.

Об ее болезни я написала Жоржу только потом, чтобы не тревожить его. Он ответил длинным благодарственным письмом.

Я говела, на Страстной ходила в церковь утром и вечером, выстаивала все службы и так горячо молилась, как никогда в жизни и не о себе, а о нем и об Антонине Николаевне.

После окончания службы, когда оставались одни исповедники, тушились все свечи и мерцали только лампадки, я не уходила и, прислонившись к стене, впадала в особое чувство веры, совсем незнакомое мне раньше.

Были в этом чувстве и молитва без слов, и страстное желание чуда. Я бы никогда и никому не призналась, как просила Бога, чтобы Он, по великой своей милости, каким-нибудь образом, дал мне узнать, что Жорж наверное останется невредимым.

Я вслушивалась в шаги отходящих от аналоя и напряженно ждала, когда над следующим исповедником раздадутся гулко, в пустом храме, слова священника: «Господь и Бог наш Того благодатию и аз недостойный иерей отпущаю и разрешаю…»

И я просила, чтобы и мне был отпущен грех совсем особенный…

Я задумала, что если Антонина Николаевна, всегда сдержанная, в пасхальную ночь, первая подойдет ко мне, похристосуется и даст мне зеленое (цвет надежды) яичко, то это будет значить, что Жорж останется жив и невредим до самого конца войны…

В страстную субботу, к вечеру, я почувствовала необыкновенный подъем.

Когда надевала белое платье, очень волновалась и руки у меня тряслись, так что без помощи мамы я не могла застегнуть лифа.

Стоя перед зеркалом, я видела два ярких пятна на своих щеках и как блестели мои глаза. Я пошла не в собор, а в ближайшую домовую церковь. Почти одновременно со мной вышла и села на извозчика и Антонина Николаевна.

В эту ночь я молиться не могла, но достояла до конца всю заутреню, а в начале обедни вдруг почувствовала, что сейчас упаду и очень испугалась, поскорее вышла, на улицу, глотнула чистого воздуха и стало легче. Идти в гостиницу не хотелось, и я еще побродила по улицам. Не заметила, как рассвело и как очутилась возле наших парадных дверей.

Уже ни о чем не думая и едва передвигая ноги, я взошла на шестой этаж, и в пахнущем мастикой коридоре, сейчас же увидела возле номера 209 Антонину Николаевну. Возле нее я невольно замедлила шаги и не сразу поверила своим глазам и ушам, когда услышала ее голос:

— И вы были в церкви?.. Ну, давайте похристосуемся…

Она по-матерински поцеловала меня три раза и добавила:

— Погодите же, я вам дам яичко…

Я прислонилась к стенке и затем, как сквозь сон, снова увидела Антонину Николаевну и в ее руках хрустальное граненное зелененькое яичко.

1915 г.