Борис Лазаревский «Тетя Паша»
Я потерял его из виду два года назад.
За это время пришлось пережить много тяжелого. На выставках я все-таки бывал, но нигде не заметил ни одной его новой картины. Иногда, мне казалось, что Павел Матвеевич вероятно навсегда уехал за границу.
В прежние времена приятели часто в шутку называли его не Павликом, а «тетей Пашей», вероятно, за его женственность, за любовь работать преимущественно акварелью и за скромность. Даже после окончания академии случалось, что Павел Матвеевич густо краснел, если в его присутствии раздевалась новая натурщица. Женское тело он писал мастерски, но женские лица еще лучше.
Я познакомился с «тетей Пашей» на одном из художественных понедельников. В этот вечер не работалось. Я сидел в одиночестве, пил тогда еще не запрещенный коньяк и хотел заставить себя не думать о той, которую не умел разлюбить.
Было уже для меня ясно, что ей не долго осталось жить на этом свете и что ни я, ни доктора ничего поделать не в силах: Марусенька таяла, а уехать в теплые края не хватало денег. Любила она не меня, а другого самодовольного и почти равнодушного к ней, ко мне же относилась с ласковой благодарностью. Маруся никогда не была моей любовницей, но никогда и ни одна женщина не дала мне таких радостных часов, и не хочется, и не нужно, и грешно писать об этом подробно…
Она умела молчать.
И во имя прошлого молчу и я о том, кто она была, где мы встречались и о чем говорили.
В тот вечер, когда я увидел в первый раз Павла Матвеевича, мне очень хотелось опьянеть, но пить в одиночестве я никогда не умел и сам не знаю, — почему выбрал его себе компаньоном. Я видел как он снял шпателем с начатого холста все краски, быстро сложил в ящик мелочь, положил сверху палитру и захлопнул крышку. Не помню, что выражало в эти минуты лицо художника, но я сразу решил, что лучшего товарища для выпивки мне не найти, подошел и пригласил его сесть поближе к моей бутылке.
Он удивился, но согласился. Мы пили коньяк с содовой водой и без содовой, с лимоном и без лимона, но не опьянели, а только раскраснелись и говорили очень мало, хотя возвращались вместе пешком с Английской набережной на Петроградскую, тогда еще Петербургскую, сторону.
Был уже четвертый час, когда мы остановились возле парадного крыльца того дома, где жил Павел Матвеевич.
— Переночуйте у меня, — сказал он.
Я поблагодарил и согласился. Долго мы звонили и так же долго взбирались по темной лестнице в седьмой этаж. Когда зажгли свет, я увидел множество этюдов на стенах довольно большой мастерской. В следующей маленькой комнате стояли кровать и кушетка. Пахло скипидаром.
Я лег на кушетку и мне показалось, что она закачалась и полетела в лиловую пустоту.
На другой день я проснулся рано. Было жаль будить хозяина. В одном белье я пошел в мастерскую и здесь некоторыми вещами положительно залюбовался. Сразу было видно, что акварель дается этому художнику легче. Особенно хороши были женские лица и особенно правдиво умел он изображать их глаза: все доброе и все злое.
Портреты не были моей специальностью, и я всегда завидовал тем из товарищей, которые любили и умели передавать и психику человека, а не одно его внешнее сходство. Здесь в мастерской я решил попросить Павла Матвеевича сделать хотя бы эскиз лица Маруси.
Через десять минут художник тоже вышел в мастерскую, босой и заспанный. Когда я, как водится, похвалил некоторые из его этюдов, он сладко зевнул и равнодушно произнес:
— Не говорите мне этого, я хорошо знаю, что я только посредственность и посредственностью и дни свои окончу.
Через полчаса мы уже одетые сели за самовар. Я внимательно рассматривал точно нового натурщика своего хозяина: низенький, скуластый, с едва заметными признаками растительности над верхней губой и на бороде, с мешочками под печальными глазами, — он казался самым обыкновенным утомленным чиновником. Но мне чуялось, что там, за его серыми глазами, в мозговых извилинах таится особенный талант много знающий и беспощадно объективный, и вырваться ему на вольную волюшку мешает какое-то постороннее обстоятельство.
Я опять подумал, что этот человек особенно хорошо сумел бы сделать портрет Маруси акварелью, и нарисовать не только ее личико, а и душу всегда прекрасную и вечную. Но только прощаясь, я решился сказать:
— Сделайте мне с натуры одно женское лицо…
— Можно.
— Только больших денег я вам заплатить не могу…
— Можно и без денег.
— А когда?
— Когда хотите. Позвоните по телефону к швейцару и вызовите меня, или еще проще приходите вместе с натурой.
Больше ничего не было сказано. А между тем, я не сомневался, что художник угадал, как важно было для меня то, о чем я просил.
Впереди предстояло труднейшее: упросить Марусю позировать. Она поломалась, но потом согласилась с условием, чтобы во время сеансов присутствовал и я. Павел Матвеевич долго прикреплял к доске ватманскую бумагу и строго поглядывал на Марусю, вероятно, что-то соображал. В позу он ее посадил самую простую, возле окна и сказал:
— Смотрите на улицу.
Со стулом и мольбертом он придвинулся так, что ее лицо было в три четверти, потом взял уголек и прищурился.
Я старался не глядеть на его работу. После отдыха я уже знал и видел, что портрет выйдет удивительный. Маруся тоже заинтересовалась и охотно пришла и на следующий день. «Тетя Паша» продержал ее с одиннадцати утра и до трех. Она ушла одна, а я еще остался у художника обедать.
Случайно или не случайно заглянул еще один товарищ, посмотрел на неоконченный портрет и произнес:
— Побей меня Бог, если Павел Матвеевич рано или поздно не будет академиком!
Я в свою очередь, спросил:
— Что можно сказать о лице этой натуры?
— Что можно сказать? Она любит, но не уверена в том, что ее любят…
— Ну, а еще?
— Еще, что она больна…
— Значит, передано не только тело, но и психика.
— Без сомнения…
Павел Матвеевич умоляюще посмотрел на нас.
— Вы, господа, льстецы или увлекаетесь, этюд вышел посредственным.
— Так ведь я же ничего не говорил, а посторонний человек поглядел и сказал то, что видел…
— Ладно уж ладно…
Маруся должна была прийти в следующий четверг. Я сам зашел за ней… Но к моему отчаянию она совсем неожиданно и наотрез отказалась позировать…
— Да почему? Ведь еще один раз и получится чудесная вещь… Ведь это безбожно по отношению к искусству, — застонал я.
— Нет, нет я позировать не буду… Художник этот так смотрит на меня, что я потом больна… Он душу вынимает. Я не хочу, я не могу… Это безбожно не по отношению к искусству, а по отношению ко мне…
И никакими словами нельзя было ее уговорить, — никакими мольбами.
Я был счастлив тем, что «тетя Паша» подарил мне хоть незаконченную акварель, вставил ее в беленькую раму на сером паспарту, повесил над письменным столом и подолгу глядел на милые черты…
Это было в феврале, а в марте Маруся заболела крупозным воспалением легких и в трое суток окончила свое земное существование…
Ее чистое тело положили в белый гроб с серебряными позументами, — точно в раму. Носик заострился, ресницы казались острее и чернее…
Летом 1914 года я познакомился в одном из дачных пансионатов с молодым певцом, из тех бродяг-артистов, для которых итальянское небо и свобода дороже всего… Говорить с ним было интересно, хотя и не казался он умным, но слушая его голос можно было только удивляться, отчего этот человек не на сцене и отчего у него никогда нет ни гроша?
Загорелый, как цыган и худой, как бездомный пес, он по целым дням лежал на пляже и глядел на купавшихся женщин, а пел только по ночам и на заре, — как соловей.
Однажды, я спросил певца, что он думает о здешних женщинах.
— Думаю, что это только мясо, мясо и мясо… Их кокетство грубо… Вот целый месяц ищу среди них хоть одну, похожую на тех, которых я видел в Италии и ни одной гордой, ни одной самолюбивой, — каждой можно положить голову на колени. Мясо, мясо…
— Вы пристрастны ко всему итальянскому.
— Нет, это правда…
Вечером он пел у нас в саду, а я сидел и слушал. Кто-то подошел к забору дачи и заслушался. Фигура прохожего показалась знакомой, я встал, сделал несколько шагов и узнал Павла Матвеевича. Обрадовался ему больше, чем родному и сейчас же затащил к себе. Певец увлекся и не обращал на нас внимания.
Прислонившись к дереву и закинув назад голову он начал новую итальянскую арию, полную тоски и красоты.
Художник также заслушался и так прошло время, пока не загорелся восток кровавыми полосами. Свежо и прекрасно было и на земле и на небе.
С балкона соседней дачи чей-то недовольный голос громко крикнул:
— Послушайте, пора уже спать.
— А что б ты навеки заснул! — пробормотал певец и оборвал начатый романс.
Я познакомил его с Павлом Матвеевичем, и вместо того, чтобы идти в комнаты, мы втроем отправились на морской берег встречать утро и пролежали здесь на песке до тех пор, пока не начали появляться люди.
На обратном пути художник совсем неожиданно сказал певцу:
— Я был бы очень благодарен, если бы вы могли мне немного попозировать…
— Пожалуйста, мне все равно делать нечего, — ответил он.
В тот же день Павел Матвеевич начал его портрет акварелью, а я от нечего делать наблюдал за работой художника. И был он мне особенно дорог и близок, потому что рисовал когда-то лицо Маруси. Иногда казалось, что и она невидимо, слетела с ярко-синего купола неба и следит за работой.
А на следующее утро мы узнали, что объявлена война и что портрет должен остаться незаконченным, потому, что певец — прапорщик запаса и должен непременно уехать.
Прощаясь с нами, он плакал и говорил:
— Войны я не боюсь и за себя не боюсь, и даже рад невольному путешествию, но я чувствую какая это будет война…
Художник тоже скоро уехал.
Конец лета и осень скомкались. Стыдно было думать о себе и стыдно было читать так называемые военные рассказы, написанные людьми не имевшими представления — как живут и как умирают там. Оставалось одно: работать и работать… Это было единственным средством забыться. Коньяку уже нельзя было достать ни за какие деньги.
Перед праздниками Рождества я встретил Павла Матвеевича и крепко ему обрадовался. Поехали к нему на Петроградскую сторону. Художник стал как будто разговорчивее. Позднее и возможно деликатнее я спросил, как его денежные дела. Он не стал миловаться и наоборот весело произнес:
— В еженедельниках есть работа и платят за нее не так уж плохо, хотя, конечно, фотография вытесняет рисунок… Такое время…
На большом столе я увидел несколько журналов и машинально стал их пересматривать. Павел Матвеевич рылся в следующей комнате в своих папках. Среди лиц убитых офицеров промелькнуло одно очень знакомое. Я вернулся к этой странице и начал разыскивать фамилию павшего героя, прочел и глазам своим не поверил; имя отчество и фамилия были того певца, с которым мы так беззаботно и так недавно проводили лето.
Я вспомнил его слезы, вспомнил цвет вагона, в котором он уезжал. Захотелось вскочить и побежать в следующую комнату, к Павлу Матвеевичу, чтобы показать ему лицо его бывшего натурщика.
Но какое-то, до сих пор мне непонятное чувство не позволило этого сделать, не позволило даже и спустя некоторое время. Было тяжко и грустно и не хотелось ни о чем говорить, а художник, наоборот вышел весь в пыли, но сияющий, таинственно подмигнул и сказал:
— А знаете, что я нашел?
— Что?
— Посмотрите, только в обморок не упадите.
«Тетя Паша» вынул из-под полы бутылку настоящей казенной водки и торжественно поднял ее над головой.
— Остатки былого величия и роскоши, доказывающие, что с июля месяца человеческая рука не прикасалась ни к чему, что у меня сложено за шкапом. Это вы такой счастливый…
Но водка меня почти не обрадовала и после первой рюмки показалась невкусной и теплой. Художник был другого мнения и выпил целых три подряд, съел суп с большим аппетитом и когда подали котлеты опять потянулся к бутылке. Он вдруг раскраснелся и начал слишком много говорить:
— Я фаталист и ничего я на этом свете не боюсь… Да, не боюсь… Вы знаете, месяц назад я не сомневался, что придется положить зубы на полку и вдруг, по неизвестным мне причинам, меня вызывают по телефону в одно очень высокопоставленное семейство… Принимают как будто я не «Тетя Паша», а сам великий Серов и спрашивают, могу ли я сделать с большой фотографии акварель? Я таких работ терпеть не могу, просто ненавижу, но лицо офицера, изображенного на этой фотографии показалось мне таким милым и симпатичным, что вдруг захотелось попробовать, сохранив сходство, перетрактовать его иначе и сделать еще вдохновеннее. Я подумал, что, вероятно, Лермонтов в юности был таким — глаза такие — и дал свое согласие, а когда меня спросили насчет цены, ответил, что полагаюсь, вполне на усмотрение заказчика, но прошу меня не торопить. И просили эти господа еще пририсовать георгиевский крест на груди этого офицера. Я сделал два подмалевка и отнес туда показать. Пришли в большой восторг, назвали талантом, чуть не гением и сказали, что заплатят триста рублей. Ну, а у меня было тогда два рубля на хозяйстве. Я сделал еще один портрет с тех двух и кажется вышло хорошо, хотя я вам его не покажу по двум причинам: во-первых, из принципа, потому что не люблю показывать всякую незаконченную работу, а, во-вторых, потому что сегодня утром взял газету, — вот эту самую.
«Тетя Паша» полез в боковой карман и вынул лист печатной бумаги, развернул его и провел пальцем под объявлением в траурной рамке на первой странице.
— Ну, как я теперь пойду туда? — спросил он шепотом. — Ведь это он тот, кого я рисовал…
Газета упала со стола. Я понял в чем дело и не стал ее подымать. Павел Матвеевич теперь уже другой, скорбный и растерянный и будто в чем-то виноватый схватился обеими руками за свою лохматую голову…
1915 г.