Давид Айзман «Горе»

I

…— Так вы думаете, что если я богат, то все мое богатство должно перейти к вам? То все, что я имею, я должен раздать черт знает кому?! И вот это новомодное канапе с инкрустациями, и эту жирандоль, и тот вот заграничный постамент из настоящей бронзы, — все, одним словом, я должен подарить своим бедным родственникам, а сам должен лечь под забором и помереть в ночлежном приюте?!

Лазарь Миронович гневно размахивал короткими руками, а голос его, резкий и хрипловатый, переходил минутами в тоненький, чисто-бабий визг.

Левитина же, свояченица Лазаря Мироновича, стояла молча, понурившись, смотрела в унынии на дорогой, толстый, с мелким узором, пунцовый персидский ковер, которым обит был пол кабинета, и тихонько покачивала головой…

Было видно, что скорбь угнетает женщину, скорбь и горькое томление, и что нет уж у нее ни слов, ни слез для выражения боли, которой переполнена ее душа…

— Ах, скажите пожалуйста: богатый родственник!.. — продолжал Лазарь Миронович, шумно хлопнув себя обеими руками по толстым бедрам. — Как вам нравится эта картина? А если богатый, так что? Так он уже не должен и жить на свете?! Так уже все, что у него есть, он должен раздать нищим родственникам, пархачам, голодранцам, чтоб они стали богатыми, а он сам чтоб сделался голяком?.. Так вовсе?.. Так не хотите?.. Идите себе! — вдруг завизжал он, топая ногами. — Вон! Чтобы вашего звания тут не было.

Левитина подняла лицо, исхудалое, костлявое, бледное лицо, и темными, слегка косившими глазами посмотрела на родственника…

Плотный, рослый, плечистый и лысый, с толстым затылком, с рыхлыми, отвисшими белыми бритыми щеками, он стоял перед нею, полный раздражения и злобы, и поза его, взъерошенные колючие усы и яростное выражение выпученных круглых рачьих глаз, производили впечатление такое, будто собирается человек этот ринуться вперед, — для расправы, для драки…

На Лазаре Мироновиче была фрачная пара.

Спереди фрак сильно расходился, и из-под него почти правильным полушарием выступал сильно вздутый тугой живот. Из жилетного кармана, вниз, свешивалась широкая шелковая черная тесьма, а на конце ее болталась зеленая малахитовая печать и маленький золотой ножичек в виде дамской туфельки.

— Если бы моему Борису не было так плохо, я не стала бы вас беспокоить, — тихо, со вздохом сказала Левитина. — Но когда маленькие мои голодны, в квартире холодно, не на что купить топлива…

— Это новости? — презрительно сощурился и вздернул плечами Лазарь Миронович. — Я этого не слыхал?

— Я не стала бы вас беспокоить, — продолжала Левитина. — Но у Бориса опять сильно повысилась температура, а ночью шла горлом кровь…

— А кто виноват?.. Я виноват?! Я?.. Я всегда предостерегал, я всегда говорил: нехай не лезет, не прется, не его дело!.. «Конституция, революция, маслапуция»… я знаю что еще?.. Когда ты нищий, когда ты ничто, когда ты голодная собака, то лежи со своими болячками на навозе, — смирно лежи, парх! — и не лезь в революцию… Так ведь не слушаются!.. Так ведь не нравится!.. Ну, вот его и избили нагайками и замучили в остроге… Градоначальник Желтухин виноват? Желтухин ни капелечки не виноват. Таких, как Бориска, всегда будут бить нагайками и всегда будут сажать в острог… Как вам нравится эта картина?.. А теперь вы ко мне лезете — «кровь горлом»… Кто порядочный, так у того кровь горлом не идет!..

Левитина молчала.

Миросозерцание Лазаря Мироновича и его поучения были ей известны давно.

От богатого родственника своего она получала двадцать рублей в месяц. Выдавал эти деньги Лазарь Миронович уже четвертый год, выдавал исправно, без задержек, но частями, по пяти рублей в неделю, и требовал, чтобы приходила за вспомоществованиями Левитина лично.

И почти каждый раз, прежде чем деньги выдать, он читал женщине обстоятельную нотацию, учил ее, как надо жить, и долго, с большим старанием и умелостью, бранил ее детей:

«Шарлатаны, лайдаки, нахалы, бездельники, черт знает что, вместо того, чтобы, как все порядочные, поступить куда-нибудь в контору или в лавку, эти сморкачи вовсе занимаются чтением журналов.

Прокламации у них, социал-демократы, брошюры, я знаю что? — и таки оттого они попадаются и под нагайки, и в острог, и оттого все семейство сдыхает с голоду.

А когда есть родственник, который не сумасшедший, который человек как следует и, слава Богу, имеет себе на кусок хлеба, то на него все наваливаются и сосут из него последние соки».

Знакомым своим Лазарь Миронович так именно и говорил:

— У меня есть невестка Левитина, так она меня сосет.

Экспрессивность и сила поучений Лазаря Мироновича находилась в прямой зависимости от его душевного настроения. Доволен он, спокоен, дела идут хорошо, все обстоит благополучно, — и Лазарь Миронович ограничится благосклонной шуткой, добрыми и снисходительными советами, выраженными с достаточной краткостью…

Если же случатся у него огорчения, неудачи, какие-нибудь неприятности, он сделается чрезвычайно многословным и пламенным, а главное — изумительно логичным и убедительным. И эту логичность свою он выявляет так долго и так неутомимо, что уж и сам побледнеет и покроется испариной, и Левитину доведет до рыданий…

Сегодня, шестого декабря, Лазарь Миронович настроен был отвратительно.

Он только что вернулся из собора, где по случаю царского дня совершено было благодарственное Господу Богу молебствие…

Ехал он в собор в самом блаженному настроении.

Вернулся же оттуда несчастным и разбитым.

И произошло это вот почему.

II

В этот день Лазарь Миронович дебютировал.

Он в первый раз выступил на торжестве в качестве официального служебного лица.

То, что макаронная фабрика идет отлично; то, что агентура колониальных товаров приносит огромные барыши; то, что неожиданно, совершенно случайно взятый подряд по постройке здания для военного лазарета оказался втрое более выгодным, чем предполагалось; то, что Лазарю Мироновичу повсюду и во всем неизменно везло, что ему почти везде и всегда оказывали большой почет и внимание — все это не удовлетворяло теперь и не радовало.

К большему рвалась душа, и более высокого было ей нужно…

Член «Общества спасания на водах»?.. Да, это приятно.

Приятно и утешительно видеть свое имя в списке членов аристократического «Общества спасания на водах».

Но таких членов в городе четыреста штук.

Большое удовольствие испытываешь, когда напечатают в газете: «На устройство санатории для полицейских чинов, потерпевших на службе от покушений террористов, Лазарь Миронович Ципкес пожертвовал тысячу рублей»…

Но, во-первых — тысяча рублей. Отдать их вовсе не так уже весело. А во-вторых, — что же? Сегодня это в номере напечатано, а завтра выходит уже другой номер, и в нем напечатаны уже совсем другие вещи…

А, кроме того, всякая дрянь, всякие там завистники и черт знает кто дразнят, колкости отпускают, смеются, упрекают: зачем пожертвовал на полицию…

«Зачем на полицию»!..

А что будешь делать?

Полиция, — пусть она таки передохнет вся в один час, пусть ее холера схватит… Но когда ведешь большие дела и когда надо быть в хороших отношениях с градоначальником, то — дело понятное — нельзя жертвовать на тайную типографию, а таки приходится давать на полицию.

Градоначальник знал Лазаря Мироновича лично и подавал ему руку.

Полицейместер тоже очень дружески обращался с ним.

Вообще, слава Богу, положение Лазарь Миронович занимал не плохое…

Но… но все же это было совсем еще не то, что нужно.

Владелец экспортной конторы Хацкелевич — бельгийский вице-консул. Вот это положение!

Около дома Хацкелевича высится прекрасная мачта, а когда в Бельгии высокоторжественный день, то на этой мачте взвивается великолепный флаг, красный с синим, со львом в золотой короне, и зубы у льва оскалены.

Моисей Аронович Моргулис — тот урагвайский консул.

И тоже: когда в Урагвае праздник, когда Урагвай празднует день победы над Парагваем, то на мачте перед квартирой Моисея Ароновича Моргулиса горделиво развевается урагвайский флаг, кажется — синий с оранжевым и с золотым мечом посредине.

Моргулис, положим, порядочный скот. Он мазепа. Но все-таки — флаг!

И могут себе люди острить, сколько хотят, а в душе все Моргулису завидуют и все злятся.

Биржевой маклер Халфин ехидничает, говорит, что со дня основания города здесь не было ни одного урагвайского подданного, и в урагвайском консуле поэтому нет никакой надобности. У миллионера Мавромустаки имеются две урагвайские обезьяны, и это единственные подданные консула Маргулиса.

Но это все остроты, ехидство.

Могут себе завистники скалить зубы, сколько угодно, а Моргулису все-таки хорошо.


В течение ряда годов грезил господин Ципкес о консульском звании.

Он советовался со сведущими людьми, с адвокатами, с иностранцами, собирал справки, тратился на изучение дела, давал взятки, давал обещания…

Он небрежен становился в своих делах, запустил их, часто совсем о них забывал.

Он предпринимал поездки в Петербург и даже за границу, заводил специальные знакомства, делал пожертвования…

Он хлопотал, просил, обивал пороги, клянчил…

И вот, наконец, при содействии градоначальника и многих других влиятельных лиц, после очень долгих, сложных и тревожных просьб, он своего добился: его назначили консулом, консулом южноамериканского государства Чили.

Это было светлое торжество.

Это был изумительный, великий, лучезарный, единственный праздник.

И жена Лазаря Мироновича, Клара Моисеевна, жирная дама с неправдоподобно могучим бюстом, умиленно и с гордостью, почти со страхом, смотрела на мужа, на прекрасную грамоту за чилийской печатью, которую тот держал в трепетно вздрагивавших руках, — держал и не выпускал…

— Лазя… золотой мой!.. — не веря своему счастью, лепетала женщина. — Ой, Лазя, так это правда?.. Так ты таки консул?

— Консул… — только и мог прошептать Ципкес, который весь покрылся испариной.

Супруга же тихо вздрагивала от волнения.

— Ой, Лазя!.. Когда живешь, так таки до всего доживаешь.

И она заплакала.

Ну?

Разве можно было ожидать такого?

Вот это — настоящая радость.

Сколько есть в городе дам, — и очень даже богатых, — но что такое они все? Так себе, ерунда, просто дамы.

Важность какая: жена присяжного поверенного, жена инженер-технолога!..

Ну, таки тоже елку устраивает, таки имеет себе выезд, таки подает у нее кушанье лакей, — а все-таки все они простые дамы и больше ничего. А тут консульша!

Не генеральша, но консульша.

И, может быть, это еще даже лучше — консульша!

Консул — тут что-то заграничное. Тут — дипломат. И когда бывает война, то консул уезжает первым из страны.

— Консульша!.. Я консульша!

Ну, будут теперь знать дамы! Полопаются от зависти. Все до одной полопаются.

Госпожа Ципкес вытерла слезы на глазах и крепко поцеловала мужа.

…Перед домом Лазаря Мироновича немедленно появилась мачта, еще более высокая, чем та, которая красовалась у квартиры бельгийского вице-консула Хацкелевича.

И склоняясь, вместе с женой, над чилийским календарем, Лазарь Миронович Ципкес, волнуясь и замирая, составлял по нем список чилийских высокоторжественных дней, — тех дней, в которые чилийский консул должен вывешивать флаг на своей мачте.

Все это происходило в последних числах ноября.

А уже шестого декабря, в царский день, Лазарь Миронович должен был присутствовать в кафедральном соборе, где после божественной литургии архиерейским служением «имело быть совершено» благодарственное Господу Богу молебствие.

III

— Понимаешь, Кларочка, — горделиво охорашиваясь, говорил рано утром своей жене Лазарь Миронович, — ведь я же не просто буду присутствовать, как, например, положим, Финкельштейн или Борохович, или все другие, обыкновенные жители. Теперь я же обязан! Я же теперь официальное лицо!

— А, конечно!

— Я же теперь вроде как член дипломатического корпуса.

— Ну, я думаю!

Клара Моисеевна стояла перед трюмо, неодетая, в коротенькой нижней юбке из тяжелого оранжевого муара, и, шевеля голыми, лоснящимися, толстыми, как ноги, руками, озабоченно выбирала корсет: розовый надеть сегодня, с высокими чашками, или вот этот, длинный, новомодный, что стискивает живот?

— И я обязан быть во фраке, — объявил Лазарь Миронович.

— А то как же? Ведь парад!.. Лазанька, затяни мне, пожалуйста, вот тут вот…

— Ну уж нет! — поспешно отстранился от жены господин Ципкес. — Сегодня ты меня не должна отвлекать… Я теперь не могу с подобными пустяками…

— Когда я тебя прошу затянуть, так это пустяки? — обиделась госпожа Ципкес.

— Ну, не дуйся, не сердись, Кларуньчик!.. В другое время я и затяну, и перетяну, и все, что хочешь, а теперь… теперь, лучше бы ты мне помогла… Ну-ка, фрак!.. Достань мне, пожалуйста, фрак.

— Ой ты же хитрый! — шаловливо пригрозила мизинчиком мужу госпожа Ципкес. — Ты же дипломат. Недаром тебя назначили консулом.

— А ты думаешь что?

Тряся жирными плечами, Клара Моисеевна взяла в шкафу фрак и, любовно жеманясь, подала мужу.

— Нет, ты только послушай, Кларуньчик, ты только посмотри, — говорил потом консул, тыкая пальцем в газетное объявление. — «От его превосходительства, господина градоначальника… шестого сего декабря… в Высокоторжественный день Тезоименитства… в кафедральном соборе… Архиерейским служением… благодарственное Господу Богу молебствие… военные и гражданские чины, дворяне, консулы иностранных держав и городские сословия приглашаются в этот день к молебствию»… Кларуня, — консулы!

Господин Ципкес поднял кверху указательный палец. На пальце был перстень с большим зеленым камнем.

— Консулы иностранных держав!

— Так одевайся же скорее! Ты ведь опоздаешь, Лазинька, — заволновалась вдруг Клара Моисеевна. — Ей Богу, ты же совсем сумасшедший… На, затяни меня хорошенько вот тут.

— Здрассте!.. Вот так значит и будет все скорее, если примусь теперь тебя хорошенько затягивать?

Лазарь Миронович шаловливо потрепал по спине ставшую к нему задом жену.

— Как вам нравится такая картина?.. «Затяни ее»!.. Ну уж Бог с тобой, давай затяну…

Что надо было, он затянул, но при этом какая-то недовольная тесемка с громким протестом затрещала, затрещала и Клара Моисеевна, а лицо ее налилось кровью и приняло страдальческое выражение.

— Ну-ну!.. И работа, — покачал головой консул, надувая щеки и громко пыхтя.

Потом, уже во фраке, господин Ципкес грациозно поворачивался перед зеркалом, попеременно улыбался приятно или принимал выражение величавой серьезности; нахлобучивал цилиндр на самые брови, а затем широким жестом цилиндр снимал и благосклонно раскланивался. В иллюстрированном приложении к газете «Здешние Новости» он видел, как снимает цилиндр президент Рузвельт, и теперь старался копировать этот жест.

— Таки замечательно во фраке! — одобрял он себя. — Очень парадно.

— К тебе фрак идет прелестно, как я сама не знаю что, — сказала Клара Моисеевна, — ты теперь похож на министра.

— А что такое, ты думаешь, министр?

Лазарь Миронович раздвинул фрак на брюхе и вложил пальцы в жилетные карманы. Золотой ножичек в виде дамской туфельки так и горел на выпуклом животе.

— И министр тоже только человек, Кларочка, можешь быть в этом вполне уверена…

Лазарь Миронович прошелся по комнате.

— Если красааавица в любви клянёёётся… — запел вдруг консул.

Но резко прервав свое пение, он снова подошел к зеркалу — уже другому, овальному, style moderne — и снова стал оглядывать себя.

— Таки очень парадно, когда во фраке!.. Теперь я часто буду надевать фрак… Кларочка, уже везде затянулась?.. Так едем, пипочка, поскорее, а то еще опоздаем.

IV

Сели в ландо и покатили.

— Теперь я должен сделать что-нибудь для здешних чилийцев, — задумчиво сказал Лазарь Миронович. — Пожертвование какое-нибудь… Посильную лепту. Помочь бедным…

— А есть тут чилийцы?

— Надо будет поискать. Поручу приказчикам сделать розыски.

Клара Моисеевна встревожилась:

— Опять в городе начнут тебя упрекать, как тогда, когда ты внес лепту на приют для полицейских.

— За что меня могут упрекать? Чили ведь не полиция!

— Скажут, что своим ты не даешь, а чужим помогаешь.

— «Чужим»?! — вскричал Лазарь Миронович. — Так я же не чужим! Я же — чилийцам!

Несколько помолчав, Клара Моисеевна мечтательно проговорила:

— Должно быть, очень хорошая страна это Чили.

— Ого! Еще бы!.. Один климат чего стоит.

— Там южный климат?

— Самый южный! Южнее, чем в Крыму. Там же ананасы растут!

— Ананасы?.. В Ялте я не видела ананасов…

— «В Ялте»… Нашла место!

— В Чили и финики растут?

— Конечно, растут.

— И фиги?

— Вот такие здоровые!

Сажень сто, до гостиницы «Метрополь», проехали молча.

Вдали, в конце улицы, за невысокими акациями молодого скверика, уже стали вырисовываться палевые стены собора.

— Очень замечательная страна Чили, — сказал Лазарь Миронович. — Цивилизованная! Образование какое!

— Заграница же! — подхватила Клара Моисеевна. — А как же иначе?

— Ну, и за границей тоже не все страны одинаковы.

— Не все образованы?

— «Все»… А возьми ты Абиссинию.

— Абиссиния разве необразованная?

— Абиссиния?.. Без штанов ходят.

Лазарь Миронович плотнее закутался в шубу.

— Но в Чили!.. В Чили университет!.. Я читал в газетах: один миллиардер, так он пожертвовал тридцать пять миллионов на университет… Игрушка тебе — Чили? В Чили опера, электричество, газеты… Думаешь, там в газетах сидят такие шантажники, как у нас? Ого!

Мадам Ципкес скосила глаза на сторону, оглядела гору своего могучего бюста, чутко колыхавшегося при неровностях мостовой, поправила на нем соболье боа, купленное в Вене, потом вздохнула и решительно сказала:

— На будущее лето надо будет нам проехаться в Чили.

— Да, с тобой таки поедешь, — укоризненно сказал Лазарь Миронович.

— А почему нет?

— Потому, что тебя укачает… Ты, кажется, воображаешь, что в Чили едут на лошадях.

— Лучше тебя знаю.

— И ты забыла, что когда ты даже по реке едешь, то тебя уже укачивает и тебе делается дурно.

На лице госпожи Ципкес появилось выражение виновности.

— Ничего, я постараюсь… Я буду удерживаться.

Консул нахмурился.

— Она удержится!.. Таки ты сумеешь удержаться!

— Ну, вот увидишь сам.

— Нечего увидеть. Наперед знаю. Моряк знаменитый.

— А ты сам! — вспыхнула вдруг Клара Моисеевна. — Ты моряк? Христофор Колумб? Тебя не укачивает?.. С бульвара на море смотришь, и уже начинаешь икать.

Лазарь Миронович только рукой махнул и ничего не ответил.

Клара же Моисеевна горько пожалела, что завела такой неприятный разговор и омрачила им радостное настроение себе и мужу.

— Ну, вот мы уже приехали, — примирительно сказала она.

…В соборе Клара Моисеевна, действуя грудью, локтями и всеми вообще полезными для такого дела частями, пробилась вперед, к самому клиросу.

Она устроилась около колонны и отсюда так и впилась глазами в великолепную группу местных властей, среди которых находился и Лазарь Миронович.

— Градоначальник… председатель судебной палаты… — шепотом и замирая от счастья перечисляла мадам Ципкес. — Еще какой-то генерал… еще сколько генералов!.. Эполеты, ордена какие… Уй-уй-уй, какие ордена… А там председатель биржевого комитета… и врачебный инспектор… Сколько важных лиц!.. Большие чиновники… А вон эти — все консулы!.. Английский… Австрийский… Немецкий… Все консулы… И посреди — Лазарь Миронович… Ох!

Клара Моисеевна затоплена была радостным чувством.

Она вся сияла и слегка дрожала, и слезы умиления и благодарности подкатывались к ее глазам…

Глаза были красивые, нежно-голубые, и теперь, от светившегося в них счастья, становились прекрасными.

— Дожили, — с легким всхлипыванием шептала консульша, вытирая шелковым платком свой коротковатый нос. — Таки дал Бог, дожили!.. Когда живешь, до всего доживаешь… Борух ато Адоной Элогэйну…

В великой, неодолимой потребности возблагодарить судьбу, Бога, она тут же, у клироса, под стройное и трогательное пение архиерейского хора, стала бормотать старые слова древнееврейских молитв…

V

Час спустя служба окончилась.

И изумлением, и тревогой, и крайней растерянностью переполнилось сердце Клары Моисеевны, когда по выходе из собора она издали увидела лицо мужа…

Это лицо было сумрачно, пасмурно, печально…

— Что такое?.. Что случилось?.. В чем дело?.. — испуганно спрашивала себя Клара Моисеевна.

Она протискалась в толпе к мужу и схватила его за руку.

— Лазарь!.. Ты… Что с тобой?

Лазарь Миронович не ответил.

Но лицо его сделалось еще темнее.

— Что случилось?.. Боже мой!.. Отчего ты такой грустный?.. — прерывающимся голосом допрашивала Клара Моисеевна. — Ну же!..

— Подожди, — хрипло проговорил консул. — Да подожди ты! Дай хоть выбраться из толпы.

Супруги вышли на площадь и сели в ландо.

Не поворачиваясь к жене, злобный и бледный, уставившись круглыми глазами на толстый затылок кучера, Лазарь Миронович глухо сказал:

— Ну, на кого я был похож?!

— Как?! Ты?..

— Нет, моя прабабушка! — вскрикнул Лазарь Миронович. Госпожа Ципкес, в полном недоумении, испуганная, смотрела на мрачное лицо мужа.

— На кого ты был похож? — переспросила она.

— Черт знает на кого, — подавленный, процедил консул.

Недоумение бедной женщины все возрастало.

Ее муж был великолепен.

Он имел такой красивый, гордый, парадный вид, — как министр!

И стоял он среди представителей иностранных держав, где австрийский и немецкий консулы, где прокурор, где генералы, недалеко от самого градоначальника…

— Я не понимаю, — растерянно проговорила она.

— Не понимаешь?.. Не понимаешь, потому что ты болван! — заорал Лазарь Миронович, стремительно повернувшись к жене. — Потому что ты баба!.. Потому что у тебя толстый пуп, и толстый ум, и ты ничего не в состоянии понять…

Круглые, рачьи глаза его, впившиеся в Клару Моисеевну, горели ненавистью, презрением и какою-то чисто-звериной злобой.

— Что ты тут не понимаешь?! Что ты тут не понимаешь, я тебя спрашиваю! — визгливым голосом восклицал он.

Лошади бежали по деревянной мостовой, ландо на резиновых шинах бесшумно катилось среди ряда других экипажей. Несмотря на зимний день, солнце светило ярко. Было не холодно, нигде не заметно было и следов снега, и на солнечной стороне улицы, подле закрытых, по случаю праздника, магазинов, гуляло очень много нарядно одетой публики.

— Не понимает! — отвернулся от жены консул. — Повылазило ей… Градоначальник, — ну, у него эполеты — вот!

Лазарь Миронович отмерил рукой; выходило, будто у градоначальника эполеты свешиваются по локоть.

— И градоначальник, и все другие генералы, и разное начальство… Все в мундирах, в формах, ленты, ордена… А на кого я был похож?

— Лазя, — почти со страхом пролепетала Клара Моисеевна, — Бог с тобой!.. Так то ведь градоначальник! Начальство же!..

— Ну, так что?! А мое положение?.. А я?.. Я же тоже начальство! Я же теперь официальное лицо… Официальное я лицо или нет?

Клара Моисеевна не понимала…

— Для чилийского подданного я начальство! А какой я имею вид?.. «Фрак»!.. Как вам понравится эта картина? Я же представитель иностранной державы!.. И вдруг — фрак!

В приливе ненависти и горя Лазарь Миронович отвернулся от жены и сплюнул на мостовую — да так энергично, что перепало и на тротуар.

Лошади все бежали размеренной рысью, звонко постукивая подковами по деревянной мостовой, и все тянулась живая, темная, плотная, ритмически колышущаяся лента гуляющей публики по залитой солнцем улице.

— Фрак!.. Когда я в «Квисисане» ем Пожарскую котлету, соус бордолез, мне прислуживает Мухтарка, и он тоже одет во фраке… Я знаю?! Здравствуйте, ну, — еле притрагиваясь пальцем к цилиндру, мрачно ответил кому-то Ципкес на поклон.

— Для этого я консул, чтобы фрак?.. Таки вот для этого я добивался и мучился?

Теперь Клара Моисеевна поняла…

Действительно, — фрак!

Важная одежда — фрак!

Ну, что такое фрак?

Фрак…

И Клара Моисеевна в печали поникла…

VI

…Дома Лазарь Миронович ходил в гневе по гостиной, с ненавистью дергал свой фрак за лацканы, за фалды и визгливо, по-бабьи, вскрикивал:

— Ты стояла далеко в публике, так тебе не было видно: бельгийский вице-консул, — вице! Он же всего только вице! Так у него голубые штаны с золотыми лампасами, вот такими широкими, а из-под мундира шпага.

— И шпага тоже?

— Видела бы ты, какая треуголка у австрийского консула! Или у румынского генерального! Имеет вид… Хацкелевич, паршивый Хацкелевич, что у него нету десятой доли того, что у меня на сметье валяется, так он имеет вид, — галун и с красной грудью мундир… А я, я должен стоять во фраке, как какой-нибудь сморкатый помощник присяжного поверенного, который канючит у меня в передней и просит, чтобы я ему дал заработать три рубля на хлеб!

Теперь уже и Клара Моисеевна сидела мрачная и негодующая.

Могучий бюст ее старательно собранный и подпертый прочным корсетом, привезенным из Берлина, подымался высоко кверху, к самому подбородку.

Клара Моисеевна вздыхала, и ее вислый подбородок при этом мягко стукался о грудь.

— По совести если сказать, — понизив голос и опасливо озираясь, проговорил консул, — по совести, — па-а-а-а-ршивое государство это Чили! Глупое.

Клара Моисеевна затрепетала.

— Лазарь! — поспешно поднялась она и стала оглядываться. — Ради Бога…

— Глупое…

Лазарь Миронович топнул ногой.

— Глупое! — с задором и вызывающе гаркнул он. — Представитель государства, — так он должен быть во фраке!.. Государство само виновато! Оно не понимает, как поддерживать свой престиж…

Господин Ципкес взял в руки большую конторскую книгу и сильно стукнул ею по заграничному постаменту из настоящей бронзы.

— Государство!.. Страна!.. Тоже страна!.. Что, ей жалко?.. Это она должна мне сшить мундир?.. На ее счет?.. Как вам нравится такая картина?.. Слава Богу, имею что кушать! И с чего пару штанов себе шить тоже, кажется, еще имею… И еще всех ихних министров обмундирую с ног до головы. И ихнему президенту тоже штаны сошью. Слава Богу, имею с чего!.. Но когда же в Чили все дураки, когда нет соображения, когда хамские головы, черт бы их побрал!

Клара Моисеевна металась по гостиной и с шумом захлопывала все двери.

— Ты все-таки тише говори, Лазя!

По искаженному тревогой, бледному лицу Клары Моисеевны можно было бы предположить, что в соседних комнатах ходят и напряженно подслушивают целые толпы чилийцев.

— А, да черт их побери! — неистовствовал Лазарь Миронович. — Я ничего не боюсь. Нужны они мне очень!.. Найду себе другое государство…

Лазарь Миронович решительным жестом сорвал с себя фрак и швырнул его на кадку с фикусом. И фикус, и кадка приобретены были не за границей, а здесь же, в городе.

— А ты знаешь, почему нет мундира? — вдруг сообразил он. — Знаешь отчего?

— Откуда я могу?..

— Оттого, что они там тоже все социал-демократы!

Лазарь Миронович сложил пухлые ладони на животе под золотым ножичком и, широко расставив ноги, пронизывающим взглядом уставился на жену.

— Они социалисты, как этот наш паршивый Бориска Левитин… «Республика!.. Демократическая республика!..» Им уже не нужно никакого приличия!.. Не нужно ни старших, ни начальства, ничего не нужно, — на что им? Им только свобода нужна, — вот как нашим соплякам, — равное, явное, тайное, всеобщее голосование… У, холера на них!

Не снимая с живота ладоней, он энергично зашагал по комнате.

— У, чтобы их с корнем вырвало!

Вот в этот именно недобрый и горестный час, когда оскорбленный, обманутый и разочарованный, метался Лазарь Миронович по своей гостиной и по кабинету, и пришла к родичу за обычным вспомоществованием вдова Левитина…

— Кровь горлом? — кричал на женщину господин Ципкес. — У Бориски кровь идет? Пускай идет… Как вам нравится такая картина?.. А когда вы другим всю кровь портите, социалисты паршивые!.. Когда из-за вот таких арестантов, как ваши дети, порядочным людям жить на свете нельзя!.. Вам уже и правительства не надо?! Только демократическую республику вам надо?.. А что выходит из демократической республики? Какой это имеет престиж?.. Лишь бы Карл Маркс?.. Сам он Бориска Смарк, а нужен ему Карл Маркс…

Захлебнувшись и схватив себя за галстук, Лазарь Миронович визгливо вскрикнул:

— Идите себе!.. Сегодня ничего не получите… У меня сегодня нет мелких. В будущий понедельник получите за две недели. Марш! Идите!

VII

Вечером в городском театре был парадный спектакль.

Давали «Жизнь за Царя» и всей труппой исполняли гимн.

Лазарю Мироновичу было не до спектакля и даже не до гимна. Но, как представитель иностранной державы, он считал своей обязанностью присутствовать в театре.

Кресло его было близко от градоначальнической ложи; это несколько утешало консула и до некоторой степени разгоняло сумрак с его души.

Когда гимн окончился, господин Ципкес вдохновенно аплодировал и требовал повторения.

Повторили.

Тогда Лазарь Миронович потребовал повторить еще раз. Исполнено было и это.

Стоя навытяжку, как добрый фронтовик, Лазарь Миронович аплодировал громче всех и кончил хлопать последним. Последним же он опустился на кресло.

Выделывая все это, он говорил себе, что теперь он не «просто аплодирует», не «просто слушает» гимн, а выполняет свои служебные функции и представляет собою интересы и достоинство иностранной державы…

И было очень приятно, что недалеко, сбоку, слева, сидит в ложе градоначальник, и градоначальник видит его и видит, что он выполняет служебные функции.

В антракте Лазарь Миронович намеревался даже подойти к градоначальнику. Но не отважился.

«Пусть уж во втором антракте».

Не хватило, однако, духу подойти и во втором…

Между третьим и четвертым действием свершилось…

Дверь из ложи в коридор была открыта, и градоначальник, с самого начала спектакля заметивший Лазаря Мироновича и все его старания, счел теперь нужным поощрить новопожалованного консула. Он окликнул Лазаря Мироновича… Сияя, улыбаясь, светясь и тая, подбежал восхищенный консул к раскрытой двери и отвесил радостный поклон. Градоначальник дружелюбно протянул руку.

— Ну, вот, — сказал он, — теперь вы уже не просто арихандантатене и лапсердак, а чиновное лицо.

Господин Ципкес поклонился еще раз.

— Благодарение Богу, — сказал он, — благодарение вам, ваше высокопревосходительство.

Градоначальником был генерал-лейтенант Желтухин, больной, желчный, до последней степени разнузданный и распущенный самодур и чудак.

Слава об его изумительных подвигах гремела далеко по краю.

На улице он собственноручно сбивал с прохожих шапки, иногда бил по лицу. Ругался во всю глотку матерной бранью, совершенно не стесняясь ни местом, ни количеством, ни качеством присутствующих…

Одного длинноволосого студента, встретившегося ему на бульваре, он, при помощи городового, поволок в цирюльню и заставил цирюльника побрить студенту голову… Всех городских извозчиков он обязал носить крахмальные воротнички… Напившись однажды до зеленого змия в кафешантане, он вытребовал туда пожарные обозы из всех участков, хотя пожара никакого не было.

Бесконечное множество диких причуд, самых фантастических и нелепых, наполняли деятельность этого великолепного правителя…

И одной из наиболее своеобразных страниц жизни его являлась, может быть, та, которая повествовала, как вбежал его превосходительство в зал благородного собрания в разгар бала и в присутствии всего местного бомонда стал собственную жену осыпать непечатной бранью.

VIII

Теперь градоначальник оглядывал господина Ципкеса с выражением насмешливым, но дружелюбным.

— Видите, у вас даже носяра уже не такой горбатый, — сказал он, протягивая указательный палец к носу консула, — вот что значит сделаться консулом…

Пухлое лицо Лазаря Мироновича озарилось приятной улыбкой.

— Хоть и навозная страна ваше Чили, а все же не всю еще воши заели, — продолжал градоначальник. — Поздравляю. И знаете, господин консул, с вас надо могарыч.

— Ох, с величайшим удовольствием!

Господин Ципкес взялся за сердце.

— С самым огромным наслаждением! Неужели я не понимаю…

— Посмотрите-ка на него, — какой! — обратился к своим чиновникам градоначальник. — Ведь консул! Чилийский консул… Не бердичевский или иерусалимский, а самый настоящий чилийский.

— Прямого получения, ваше высокопревосходительство, хе-хе-хе, — сияя и светясь, поддерживал Лазарь Миронович. — Самый свежий товар. С пломбой.

Но через несколько минут, с лицом разочарованным и меланхоличным, докладывал о своем горе, о том, что, вот, нет ему соответствующего мундира, и должен он носить простой фрак, — как самый паршивый помощник присяжного поверенного.

— И совсем уже не тот престиж, если нет мундира.

— Вам что же, камергерский мундир захотелось, что ли? — спросил градоначальник.

Он спросил это улыбаясь, так как был в отличном настроении.

И отвечая улыбкой на улыбку, консул объяснил, что камергерский мундир, конечно, пусть себе будет для камергеров, дай Бог камергерам здоровья, если они награждены таким замечательным чином и состоят верными слугами Его Императорского Величества русского Батюшки-Царя. Дай им Бог! И его высокопревосходительству господину градоначальнику тоже дай Бог! Все население просит Бога за него. Но только дело в том, что если бы все как следует разузнать, если хорошенько удостовериться, если сделать запрос, то, может быть, все-таки, окажется, что и чилийским консулам можно надеть мундир…

— Весьма возможно, — согласился градоначальник. — Что ж? Это весьма возможно… Чилийские тоже ведь не свиньи. Консул, так консул, — уж не золотарь…

А у Лазаря Мироновича, который, собственно, начал свой разговор так, теоретически, бескорыстно, без всякого определенного плана и без малейших конкретных соображений, у Лазаря Мироновича мелькнула теперь странная надежда….

А вдруг?..

А может быть!..

А может быть в самом деле?.. В самом деле можно добиться мундира?!

— Ваше высокопревосходительство! — воскликнул он, хватаясь за сердце. — Ведь это же совсем Бог знает что, когда во фраке… Пусть себе Чили как хочет, но ведь тут же Россия… Полтораста миллионов верноподданных, империя, первая же империя на земном шаре… Из почтения к России должен полагаться консулу мундир.

Худое, пергаментное, иссеченное многочисленными морщинами хитроватое лицо градоначальника выражало любопытство и тайную веселость…

Сидевший же в ложе молодой чиновник, розовенький блондин с золотыми усиками, слушал внимательно, серьезно, и испытующе поглядывал то на градоначальника, то на консула.

— Ваше высокопревосходительство! — весь загораясь, все больше укрепляя в себе неожиданно блеснувшую мысль, продолжал Лазарь Миронович. — Ваше высокопревосходительство! Вы знаете очень хорошо, что я не жадный человек, я не скупой. Интересы благотворительности я имею всегда на первом плане, твердо памятуя о младшем брате, а равно о всех ваших великодушных попечениях… «Общество спасания на водах», или, например, когда в пользу воинов, или розговены на Страстной, — разве я что пожалею?

— Еще бы, стали вы жалеть… — перебил градоначальник. — Так, значит, мундир вам? Какой же? Чтобы рейтузы?.. Сабля?..

У консула сделались жалобные, умоляющие глаза.

— Уже как там будет назначено начальством — с саблей, без сабли, — но главное, чтобы фасон! Чтобы престиж!.. Я же консул!.. Я же член дипломатического корпуса!.. Хацкелевич, например, он всего только вице, а у него мундир.

— Кивера хочется?

— Хацкелевич всего только вице…

— Вот в том-то и штука, что вице и мундир. Он — бельгийский. А вы — чилийский. Разница! Бельгийский королевский вице-консул! В Бельгии есть мундир, потому что Бельгия королевство, а в вашем Чили мундира не полагается, потому что Чили не королевство… Поняли?.. Однако, знаете, — добавил генерал, усмехаясь, — если я войду с ходатайством, с официальным представлением, то можно, пожалуй, чего-нибудь добиться. Ведь вы — коп!

И генерал ткнул дряблым пальцем в лоб Лазарю Мироновичу.

— Голова!.. Вы это правильно выразили: Россия — империя, и не очень идет нам, чтобы консула тут в штатском… Безобразие, в сущности.

— Я бы, кажется, так благодарен, так благодарен…

Раздался звонок.

Музыканты взялись за инструменты.

Публика из коридоров и фойе стала вливаться в зал.

— Своллочи! — гаркнул градоначальник, срываясь с места. — Чего торопятся!.. Сказать им, чтобы подождали…

Вспомнив, однако, что сегодня царский день, а спектакль парадный, для скандалов неподходящий, Желтухин сразу угомонился и сел.

— Ладно, ступай, — сказал он Лазарю Мироновичу, переходя вдруг на ты. — Не беспокойся. Я твое дело налажу.

Когда консул вернулся к своему креслу, поджидавшая его в тревоге Клара Моисеевна была бледна, почти так же бледна, как тот палевый шелковый корсаж, который облегал ее огромный торс.

— Он накричал на тебя? Обругал? — поспешно осведомилась она.

Консул выпялил нижнюю губу и пренебрежительно оглядел бестолковую женщину.

— «Обругал»… Как он может меня обругать?

— Так он же сумасшедший. Дикий же зверь.

— Он золотой человек, — небрежно кинул жене консул. — А сумасшедшие те, которые говорят, что он сумасшедший.

Грациозно играя золотым ножичком в виде дамской туфельки, висевшим на круглом брюхе, господин Ципкес вразумительно продолжал:

— Представителя иностранной державы нельзя обругать. Это уже прошло… Что я — частное лицо? Я ему подчиненный?.. Так себе, купец?.. Пусть-ка неуважение или чуть малейшее — я сейчас рапорт в министерство иностранных дел… Как вам нравится такая картина? Ты все еще не понимаешь этого?.. Считаешь себя простой еврейкой. Я же член дипломатического корпуса!.. Только, я тебе повторяю, градоначальник наш золотой человек.

Склонясь к богатырскому плечу Клары Моисеевны и значительно повышая голос, чтобы покрыть гул начавшего играть оркестра, консул добавил:

— Он все устроит сам. Он берется. Он сам войдет с ходатайством. От имени русского превосходительства.

…— Та-ти-тати-та-та, ти-та-та, — пристукивал он потом ногой в такт, пока бояре вели на царство избранного царя, пока гремел оркестр, махали руками хористы и звенели на сцене колокола.

И поглядывая в литерную бельэтажа, где в голубых штанах, при шпаге и в украшенном галунами мундире сидел Хацкелевич, бельгийский вице, Лазарь Миронович думал, что ничего, наплевать на Хацкелевича с высокого дерева: в тысячу раз красивее мундир будет у чилийского консула, ого, куда!

IX

Весь следующий день Лазарь Миронович был в отличнейшем настроении.

Пел, шутил, острил, весело поддразнивал жену, пугал ее, что женится на чилийке, а минутами впадал в ласковую и нежную мечтательность.

Вспомнил он о Левитиной, об ее голодной семье и умирающем сыне, и ему стало их жалко.

Он оделся, сел на извозчика и поехал к ним, отвез деньги, которых вчера, в приступе гнева и раздражения, не дал.

Левитина встретила его молча, — и все такое же несчастное, измученное было у нее лицо, и все с тою же горькой скорбью смотрели ее темные, большие глаза.

В квартире было холодно и сумрачно.

От стен, от жалкой мебели, от самого воздуха веяло печалью и горем, тяжким горем бедных, истомленных долголетним и упорным страданием людей.

Пахло креозотом, цвелью, холодным дымом, и хоть не слышно было ни стонов, ни жалоб, но присутствие тяжко-больного чувствовалось во всем, — и во взглядах людей, и в тихой, тревожной дрожи обрывистых разговоров, и в странности ласковых забот, ненужных, бесцельных уже и лишних…

Как будто и боролись еще люди, как будто и отстаивали они жизнь, но уже знали, знали твердо, что никакие усилия не спасут. Догорела лампада. Дорогое, милое, нежно и скорбно любимое существо угаснет, и горькими рыданиями, и безумными воплями не сегодня-завтра наполнится это убогое жилище, такое сумрачное, такое несчастное…

Ловило ухо последние шепоты больного, всматривались глаза в изможденное лицо дорогого человека, — и беззвучно плакала душа, и, молясь, тяжко трепетало сердце. Боже, приди! Боже, помоги и помилуй, спаси и помилуй детей Твоих, Твоих бедных, печальных страдальцев, радости для человека желавших, за свободу для духа боровшихся!

Ведь Тебя защищали они! Ведь Твою исполняли святую волю и Твой стремились установить закон. За что же отрекся от них, ушел от них и предал их?

Вернись, о, Господи! Покайся, вернись и согрей их, подкрепи их и спаси, о, Боже!..

Не внимало небо молитвам, — самым жарким и чистым, — и в холоде, и во мраке, и в горькой безнадежности угасала душа.


— Вот вам ваши пять рублей, — сказал Лазарь Миронович. — У вас тут холодно… Топлива нет?.. Ну, так вот еще три рубля. Это не в счет… Сверх… Когда же вы такая бестолковая женщина; приходите и раздражаете меня как раз, когда у меня горе… Вы думаете, что если кто богат, так у него уже нет никакого горя?.. Так вовсе вы думаете?.. Как вам нравится такая картина! Горе, я вам скажу, есть у каждого. У каждого человека свое горе. Вы это должны объяснить вашим детям… А то ведь они у вас болваны, заклепанные головы… Только знают свой социализм. Вы им объясните, что горе есть у каждого человека. И если положить все на весы, то еще неизвестно, чье будет тяжелеече… Ну, ничего, ничего… Я вам еще пришлю вина. Заграничного… Укрепляет. Я лично всегда употребляю.

Лазарь Миронович сидел недолго.

Подав несколько советов насчет того, как останавливать идущую из горла кровь и как надо топить печку, чтобы дров ушло поменьше, а тепла было много, он уехал.

Он продолжал быть в отличном, добром настроении.

Он надеялся, верил и всем был весьма доволен.

В пользу приюта для престарелых полицейских он, через канцелярию градоначальника, внес триста рублей и на «Питомник славянских девиц» пожертвовал сто пятьдесят. Всего — четыреста пятьдесят. Ему выдали и квитанции, но, как обычно водилось в этом городе, квитанции были не на всю сумму, а только на триста шестьдесят рублей. Разница же пошла по карманам чиновников. Услугу за услугу: чиновники выдали жертвователю служебную тайну и рассказали, что градоначальником тоже выслана чилийскому правительству официальная бумага, с пояснением, что для поднятия на должную высоту престижа чилийского консула в России необходимо последнему предоставить право на ношение особо установленной формы…

— Ну, и дура же этот чилийский консул, — говорил, между тем, градоначальник своим чиновникам. — Аксельбантов, обезьяна африканская, рейтузов захотел, порфиру ему… Хорошо бы для него, дурака, камуфлет какой-нибудь придумать, да такой, чтобы у него потом сто лет чесалась спина… Придумали бы вы, что ли!.. Повеселее что-нибудь.

Шло время, и Лазарь Миронович все пребывал в чудесном настроении.

К весне, рассчитывал он, все уже будет закончено, ходатайство градоначальника уважено, и на Пасху чилийский консул в собор поедет одетый в некоторую парадную форму, весьма элегантную и пышную.

Но какою будет форма?

Лазарь Миронович закрывал глаза и мечтал… и соображал… и воображал…

И с женой, с полнотелой Кларой Моисеевной, обсуждал вопрос, а Клара Моисеевна говорила, что ему надо будет сняться в форменном платье, а потом заказать ученику рисовальной школы увеличенный портрет с карточки. Она найдет ученика победнее, и тот возьмет совсем дешево. Даже масляными красками сделает.

— Я тоже снимусь с тобой, — требовала она.

— Ты тоже. Семейный портрет сделаем.

— А кроме него — и ты сам один, отдельно снимись. В форме и во весь рост.

Лазарь Миронович занимался на своей макаронной фабрике, хлопотал по постройке лазарета, работал усердно и много, как всегда, и все было ему легко и приятно, потому что помнил он, помнил и знал, что бумага градоначальника уже в Чили теперь, там идет обсуждение вопроса, а разрешен будет вопрос в положительном смысле.

— Ты думаешь, что для наших детей это имеет малое значение, что их отец консул? — обращалась к мужу госпожа Ципкес.

— Конечно, огромное, — соглашается тот.

— Понимаешь ты: теперь, например, когда проходит наша Матильдочка, то спрашивают: это кто такое идет? И отвечают: это идет дочь купца Ципкеса, который макаронная фабрика, — ну, и совсем же не тот престиж. Но таки, если сказать: это идет дочь чилийского консула, — то это, Лазинька, уже совсем иначе пахнет.

— Ну, я думаю.

В качестве мужчины, и в качестве недурного практика-коммерсанта, Лазарь Миронович делал и другие соображения, более серьезного свойства.

— Вот видишь ли, — говорил он, — тут не только самолюбие. Для дела тоже очень полезно, что я консул. Весу больше имеешь, и перед людьми, и перед начальством. Если, например, подряд взять, если сына определить в гимназию вне процентной нормы. И тоже, если, не дай Бог, опять погром.

— Да, — соглашалась Клара Моисеевна, обводя глазами мебель и вспоминая, в какую ужасную, неправдоподобную массу обломков, осколков и щепок превращена была четыре года назад вся обстановка. — Конечно, консулу, чуть что неспокойно, сейчас охрану дадут.

— Теперь можно будет жить спокойно. Хоть не убьют.

От всех этих мыслей и соображений спокойствие и мир уже и теперь широкой волной вливались в сердца Ципкесов.

Оба становились добрыми, мягкими, щедрыми и ласковыми, и лучше чем раньше обращались с людьми.

Каждый понедельник приходила за вспомоществованием Левитина, скорбная и удрученная. Она тихо и сдержанно вздыхала, говорила, что Борису хуже, что страдания его невыносимы, исхудал он до последней степени, не в силах уже дышать, не может и повернуться… Другие дети ее тоже все до крайности измучены и больны…

— Ну, ну, ну, вот, берите!.. Вот вам еще рубль, лишний! — говорил Лазарь Миронович. — Бедный родственник — это амбар с дырой: сколько ни сыпь в него зерна, полным никогда не будет… Берите, вот вам еще три рубля, лишних… Берите! Я не обеднею. Слава Богу, имею с чего дать…

В передней Левитину нагоняла Клара Моисеевна и совала ей в руку баночку варенья или какую-нибудь старенькую кофточку для детей…

— Таки очень тяжелое горе у нее, — со вздохом говорила потом мужу госпожа Ципкес. — Дети так больны, умирают… Не знаю, как можно и перенести такое…

— Ай, да Бог с ней, — отвечал консул. — Пусть себе! Что тут можно сделать?.. Горе?.. Каждый себе имеет горе. Я тебе уверяю, что нет совсем человека, у которого не было бы горя. У каждого свое…

И прогоняя думы о горе, он снова отдавался мечтам, — все тем же…

Пожалуй, уже идет ответ из Чили…

Бежит по океану пароход, а на пароходе, в конверте, в казенном пакете, ответ…

Лазарь Миронович раскрывал календарь и искал в нем царские дни, — когда в соборе будут молебствия или панихиды. В эти дни он будет одет в форменное платье…

Но каким будет форменное платье?

Треуголка будет?

Или, может, что-нибудь вроде каски?..

Каска тоже красива. Особенно, если с перьями.

Если с цветными перьями, или с лохматыми страусовыми, то очень даже хорошо, даже лучше, чем треуголка…

Но вот, если б еще и шпага!

Ой, если бы шпага!

Со шпагой сразу как-то на военного похож.

Если, например, через плечо, на позументе, шпага, а ты стоишь, руку положил на… на… как это называется в шпаге?.. Эфес?.. Или клинок?..

Вот неизвестно, как эта часть называется!..

Не та, что режет… что в ножнах, что из стали и как длинный ножик, а эта, верхняя, которая как клямка, за которую шпагу держат!..

Ручка, словом, от шпаги ручка, — эфес она называется?..

Так вот положить руку на эфес, принять позу, — такую стройную, гордую, нахмуриться… Глаза строгие, голову немножко набок, шпагу вперед…

Да, если с умом и с тактикой, и если не быть паршивым нахалом, то можно еврею и в России жить хорошо, жаловаться нечего.

Жалуются революционеры, голодранцы, черт знает кто. Конечно, таки душат еврея, — ого! Еще как ужасно душат! Того нельзя, этого нельзя, права жительства, процентная норма и все… Такие Аманы теперь пошли, что дай Бог им всем черной смерти в один день. В один час чтобы все пропали! Но ведь и своих, русских, они тоже замучивают. Страшно подумать. А мужики в деревне?.. Ведь голодают… Конечно, еврею в миллион раз хуже, еще хуже… Ну, а все-таки, кто знает вежливость, знает как надо и кто порядочный, так тому везде хорошо. Тому отлично!

X

Легко было на душе господина Ципкеса.

Но скучно было ожидание, и порою беспокоить начинала чилийская медлительность.

Не приходил казенный пакет.

Лазарь Миронович подумывал уже обратиться к градоначальнику, расспросить, нет ли каких-нибудь сведений из Чили и нельзя ли ускорить ход дела.

Он подумывал… но… откладывал.

В городе как раз в это время особенно много говорили о целом ряде новых, неслыханно диких самодурств градоначальника.

Может быть, обострялась нервная болезнь Желтухина, может быть, поощряла постоянная безнаказанность; может быть, приближение весны так действовало на правителя, — но чуть ли не каждый день он выкидывал новенькие штучки, совсем уж безумные и фантастические.

То побьет в театральном фойе какого-нибудь видного и почтенного общественного деятеля, то вдруг прикажет вырубить на бульваре все лучшие липы.

В местной газете напечатано было: «господин градоначальник генерал-лейтенант Желтухин», причем слово «лейтенант», ввиду переноса на другую строку, было разделено на две части и напечатано так: лей-тенант. Увидев это, градоначальник вытребовал редактора в канцелярию и в присутствии чиновников и публики бил его газетным листом по лицу и приговаривал:

— Я тебе, господин писатель, не лей, не лей, не лей!.. Я тебе не тенант, не тенант… Я генерал-лейтенант Желтухин, Желтухин я!

Все в городе говорили о победах и одолениях градоначальника, все возмущались и негодовали. Один Лазарь Миронович говорить об этом не хотел.

Зачем говорить о всякой брехне!

Все выдумывают.

Градоначальник?

Градоначальник золотой человек. Входит в твое положение, всякому готов содействовать и помочь.

Покричит?

Важность какая, если и покричит. Не оглохнешь, не беспокойся.

Покричит, но зато может даже в Чили написать. Очень хороший человек. Такого хорошего еще никогда не было. А редактор пусть не пишет подлостей.

«Лей»…

Не оттого, что «лей», а оттого, что все они в газете чересчур умные. Нахалы, шантажники, социал-демократы. Им только Карл Маркс нужен, — все равно как Бориске Левитину, — и уж они сами не знают, на кого еще гавкать и кого еще описывать в своей паршивой газете.

— Из-за этих мерзавцев еще и погром будет, — говорил Лазарь Миронович жене.

— Таки будет, — подтверждала мадам Ципкес, — а что ты думаешь? Когда ж цепляются за него, пристают. Свобода слова у них. Вот и тебя выругали в своей несчастной газете. Воображают, что они умнее всех. Паршивые такие.

На третьей неделе поста терпение у консула истощилось.

Он принарядился и поехал к градоначальнику.

XI

— Ага, значит насчет мундира? — приветливо спросил Желтухин.

— Так точно, ваше высокопревосходительство! Потому что, как ваше постановление уже состоялось… А из Чили еще ответа нет?

— Пишут…

Ципкес радостно осклабился.

— Имеете сведения?

— Имею.

Генерал задал несколько вопросов, дружелюбно похлопал Лазаря Мироновича по плечу, по животу, любезно осведомился о том, много ли съедает Ципкес овса, что его так расперло, потом сказал опять:

— Ответ скоро будет. Скоро. И, надеюсь, весьма благоприятный.

Тогда, — успокоенный, — консул не без торжественности вложил руку в боковой карман сюртука и начал давно обдуманное и тщательно выработанное слово.

— Ваше превосходительство! Скромно движимый чувством и желая посильно содействовать благому традиционному начинанию вашего великодушного сердца, ежегодно в эту эпоху пекущемуся о благе малых сих и меньшого брата, я, как консул и член дипломатического корпуса, прошу принять мою посильную лепту на устройство розговен для бедных в Светлое Святое Христово Воскресенье.

Ципкес, не без достоинства, вынул бумажник…

Но тут вдруг произошло нечто в высокой степени странное и уже совершенно неожиданное.

Генерал приподнял свои седые, колючие брови, сделал шаг назад, крякнул, фыркнул, — и тусклые, бесцветные глаза его стали наливаться выражением глубокого недоумения и какой-то дикой, чисто-звериной ярости.

— На розговены?.. Как?.. Христово Воскресенье?..

Ничего еще не понимая, консул мгновенно похолодел и затрясся…

— На розговены?.. Теперь на розговены?!.

Желтое, пергаментное лицо генерала все дергалось и трепетало от каких-то странных, волнообразных судорог.

Та дикая, необузданная сила, которая постоянно жила в градоначальнике и толкала его на самые неожиданные поступки, поднялась вдруг с особенной бурностью, захлестнула до краев сердце его и жесткой спазмой сдавила горло.

Глаза генерала округлились еще больше и, странно выпученные, налившиеся кровью, засверкали, как у сумасшедшего. Жидкая седая бороденка Желтухина тряслась и подпрыгивала…

— На розговены?! А подписка есть?.. Начата?.. Так, стало быть, это ты открываешь подписку на устройство розговен, а?.. Ты, чилийский осел, ты, а не твой градоначальник?!

Лазарь Миронович в ужасе стал пятиться. Пятясь, он наткнулся сперва на стул, потом на стенку, потом на шкаф и опять на стул…

Стул с грохотом упал, упала со стола чернильница и облила чернилами панталоны градоначальника…

— Значит, ты вперед меня лезешь, хамская морда! — неистово заорал Желтухин.

Он схватился руками за штаны у колен и начал стряхивать с них чернила.

— Значит, я своего дела не знаю?.. Я не знаю, что идет Христово Воскресенье?.. Я не знаю, что нужно открывать подписку? Ты, ты будешь мне напоминать о Христовом Воскресенье?! Ты?..

Он стремительно кинулся к Лазарю Мироновичу и вцепился в его лацканы. Маленький, сухой, тщедушный, он так и повис на могучем брюхе консула. Точно вскочила на брюхо кошка.

— Ты, ты, ты заботишься о розговенах! — истерически визжал он, изо всех сил тряся и трепля господина Ципкеса. — Ты хочешь тут командовать, анафема египетская!..

Он замахнулся кулаком. Но, не ударив, опять схватил консула за лацканы…

На жилете Лазаря Мироновича разом отскочили две пуговицы. Белый язычок под манишкой высунулся вперед и, вместе с мотавшимся на ленте золотым ножичком в виде дамской туфельки, стал трепыхаться на круглом брюхе, как живой…

— Сошлю!.. Вышлю! Вышлю мерзавца!.. — задыхаясь и корчась, вопил генерал. — В двадцать четыре часа вышлю!.. В Сибирь тебя, чилийская сволочь, в Бердичев! Вышлю!.. В ватерклозете утоплю!


…Сложная, запутанная, многоярусная брань долго еще оглашала градоначальнический кабинет.

От тяжелого страха, как овцы в стаде, жались друг к другу бледневшие просители в приемной…

Уже от консула и следов не оставалось — даже отскочившие от жилета пуговицы подобраны и унесены были курьерами, — а градоначальник все еще вопил и грохотал.

— А насчет этого самого его ходатайства в Чили, насчет мундира, порфиры, — дайте ему ответ! — хрипел он, обессилев от злобы и криков, обращаясь к белокурому чиновнику с золотистыми усиками. — Такой самый ответ, как вы и раньше предлагали… С камуфлетом… Напишите ему бумагу как следует, пусть радуется, болван чилийский… осел-жертвователь.

XII

Три дня спустя, когда Лазарь Миронович сидел у жены в спальне и тоскливо обсуждал способы примирения с генералом, — возможно ли это вообще? Во сколько это может обойтись? — горничная подала ему большой глянцевитый пакет.

— Кажется, от градоначальника, — сказала она, — городовой принес.

Консул затрепетал.

— Клара!.. Это оттуда… из Чили…

Лицо его побледнело, а глаза загорелись радостным огнем.

Он взволновался до такой степени, что не мог вскрыть пакета.

И вместе с тем что-то царственное появилось в его внезапно выпрямившейся фигуре.

— Давай, давай его сюда, — протянула руки Клара Моисеевна.

— Ой, ты Боже мой! Ой, ой, Боже мой! — восклицал консул.

Но пакета не отдавал, и большой глянцевитый прямоугольник так и прыгал в его руках.

— Давай же сюда!.. Ну, давай же!..

— Ой, Боже мой, ой!.. А? Кларочка! А!.. Когда живешь, то до всего доживешь… Ай-ай-ай… Только надо, чтобы жить, а доживешь до всего!.. Хацкелевич?.. Посмотрит у меня теперь твой Хацкелевич… Паршивый вице… Ай-ай-ай…

— Слава Богу, что ты хлопотал у градоначальника… Как хорошо… Я всегда тебе советовала просить его… Слава Богу!

— Дорогая моя!..

— Если бы я не настаивала, ты бы никогда не пошел просить.

— Дорогая моя, Кларочка…

— Ты же трус. Ты же боишься не только городового, но и телеграфиста. Ты же такой трус, что таких и на свете не было.

— Кларуня моя….

— Разве ты понимаешь, что надо делать? Разве ты догадался бы, что надо действовать через градоначальника?

— Как вам нравится такая картина? Ой, дорогая моя Кларуня!

Ципкес вскрыл, наконец, пакет.

Он вынул и бумагу из него.

Он ее и развернул.

Он и читать ее стал.

«…И посему, вследствие прошения вашего о вчиненном вами ходатайстве о предоставлении вам для поддержания личного вашего престижа соответственного мундира, настоящим вы, милостивый государь, ставитесь в известность…»

— Кларочка, меня ставят в известность!..

Господин Ципкес, не отрывая глаз от бумаги, поднял кверху указательный палец.

«…ставитесь в известность, что в Чили, как в стране демократической, а главное вполне первобытной и почти дикой, большинство обитателей лишено не только мундиров, но и самого обыкновенного одеяния, и ходят нагишом. Лицам же официальным и высокопоставленным разрешается украшать свое тело по собственному их усмотрению и на свой счет. Общепринятым украшением считается в Чили, при полной обнаженности всего тела, ношение накинутой через правое плечо шкуры леопарда или полосатой пантеры. Вам, как члену дипломатического корпуса и консулу, предоставляется такое же право, но оного леопарда или пантеру закон обязывает вас застрелить не иначе как в девственных лесах любезного отечества, которое вы представляете, и не иначе, как собственноручно и совершенно единолично».

Бумага выпала из рук консула.

В глазах его отразилось недоумение и страх.

— Клара!.. Кларочка!..

Клара Моисеевна всем своим тучным телом подалась вперед, протянула руки к белевшей на пунцовом ковре бумаге, но, бумаги не подобрав, вскочила и закричала:

— Что «Клара»? При чем тут Клара?

Лазарь Миронович, который был теперь бледен, как эта градоначальническая бумага, пролепетал:

— Я не понимаю… я же не понимаю…

— Ты не понимаешь?!

— Я… я не знаю… Шкура… леопард… Я не понимаю.

— Болван! Идиот! — вскрикнула госпожа Ципкес. — Проклятый идиот, ты не видишь, что это насмешка?

— Клара… Кларочка…

— Ты не понимаешь?..

Клара Моисеевна всплеснула руками.

— Боже мой, за что Ты мне дал такого идиота!.. Откуда берутся такие ослы!..

Подбежав к мужу, она подняла перед его лицом кулаки.

— И зачем ты лез к градоначальнику?!. Зачем?!. Разве я не говорила тебе?

— Бог с тобою! Кларуся… когда ж ты говорила?

— Всегда говорила… Я всегда твердила: не ходи к нему, он подлец, не проси его! Не надо его просить! А ты полез… Тогда, в театре, разве я не говорила тебе, что он сумасшедший… Ты хотел показать, что ты умнее всех… Что ты не боишься… Храбрец нашелся, маршал Ояма… Ты ему про розговены говорил, пожертвование обещал… Болван ты несчастный! Проклятый идиот!

Она кричала, металась, топала ногами, — и огромный бюст ее, не сдерживаемый корсетом, колыхался и прыгал, как студень.

Она то подскакивала к мужу, то бросалась от него прочь, на канапе с инкрустациями, и крики ее не стихали ни на мгновение.

Она переполнена была злобой, ненавистью, отчаянием, скорбью, страхом.

Она понимала, что кончено теперь все: все надежды на мундир, на почет, на славу, на возможность утереть нос мадам Хацкелевич, на возможность сразу и окончательно возвыситься над всеми и отделиться от всей массы других обывателей, других еврейских женщин…

Что из того, что муж консул!

Что из того, что мачта перед подъездом!

И перед баней мачта стоит.

Важное дело — мачта…

Но если бы этот болван, этот олух, этот несчастный идиот не обидел градоначальника, не лез бы со своими пожертвованиями, то все было бы улажено и устроено, и был бы, наверное, был бы мундир.

Но разве он умеет говорить с человеком?

Он же идиот!

Он же — как бешеный!

Он — чтобы ему пропасть, чтоб его с корнем вырвало! Он оскорбил градоначальника, он наговорил ему глупостей, дерзостей, хуже, чем какой-нибудь социал-демократ, хуже, чем вот этот паршивый Бориска Левитин, чтобы и Бориске тоже пропасть! И сам же он испортил все дело.

Подавленная своим горем, Клара Моисеевна распалялась все сильнее, все бурнее и осыпала мужа бранью, насмешками, угрозами, укорами.

А Лазарь Миронович сидел убитый, сраженный, уничтоженный и, не смея поднять глаз, жалобно и чуть слышно, сквозь слезы, лепетал:

— Я не знал… Я не думал… Я не думал… Какой стыд!.. Кларочка, я ж не мог знать. А теперь это все пойдет по городу… и все узнают… Как тебе понравится такая картина?.. И Хацкелевич узнает, бельгийский вице…

— Вон! — нечеловеческим голосом, почти совершенно таким же, каким градоначальник кричал на него самого, заорал вдруг господин Ципкес, вскакивая с дивана.

— Вон отсюда!.. Сосете меня!.. До каких пор будете меня сосать?.. Вон!

Левитина, стоявшая в дверях, даже не отшатнулась. Она была безмолвна и недвижна.

Больше, чем обыкновенно, была она бледна. Больше, чем обыкновенно, был налит скорбью ее темный взор, и отчетливее, чем всегда, была на ней печать невыносимого страдания.

— Не гоните меня, — тихо проговорила она, — не гоните… Я пришла к вам… просить вас… Умер мой Борис… Я пришла просить у вас на саван.

Она умолкла.

И темные глаза ее не смотрели на Клару Моисеевну, на консула…

Они блуждали по стене, но не видели и стены, а видели все то же — печальную, горькую, бедственную жизнь, скорби глухие, беды безмерные и дорогое лицо покойника, старшего сына, который лежит теперь уже остывшим трупом в подвале, среди голодных, больных и озябших детей…

— На саван?.. — упавшим голосом пробормотал Лазарь Миронович, блуждая круглыми рачьими глазами. — На саван… Уже?.. На саван?..

Он как-то не совсем понимал, в чем дело.

Сбивались и путались мысли.

Саван… Чили… градоначальник… Шкура леопарда… Вот пакет на полу… Саван… Чили… Революционеры… До каких пор будут его сосать?.. Карл Маркс… Чили… Леопарды… Саван…

Он не мог разобраться в этих мыслях…

Он не в силах был разъяснить эту путаницу.

Но он чувствовал, чувствовал ясно, что свалилось на него горе, тяжкое, горькое, черное, непоправимое горе — не дали ему мундира, отнимут, пожалуй, консульство — и нет, и не будет ему ни облегчения, ни отрады, ни надежды.

Давид Айзман
«Современный мир» № 3, 1911 г.