Илья Сургучёв «Лето»

Обильной и яркой горой навалена около лавки капуста, морковь, серебристый чеснок, клубника и желто-красные упругие вишни. Внутри — сардины, спирт и яйца в стеклянной вазе. Сзади — комната хозяев и при ней кухня.

Скоро — полдень, дело уже к завтраку, на плите — работа вовсю.

Против лавки, на бульваре, в тени двухстороннего диванчика, лежит пес, видимо бездомный, пожилой, и не то он голодный, не то больной, не то просто неудачник и пессимист, — быть может от плохого желудка. Унылый, худой, облезлый, уши вялые, но глаза умные и когда на что-нибудь нацелятся, — проницательные и холодные. Возможно, что в прошлом он, этот пес, знавал лучшие времена, но теперь обрюзг, перестал обращать внимание на шерсть, не вылизывал ее, запустил, и она похожа на плохой, давно не глаженный костюм, в котором и в общество тебя не пустят, и успеха у женщин не добьешься.

Ему хочется спать: уложил голову на передние лапы и судорожно втягивая воздух, время от времени, тяжко вздыхает. Сна нет, да и откуда быть ему, когда рядом по глянцевитой дороге, беспрестанно снуют трамваи №№ 26 и 28, автобус У, автомобили, а рано по утру, часов шесть тому назад, здесь проходило стадо коз и от них до сих пор остался острый, раздражающий, мускусный запах.

Несколько дней тому назад Жаку, сыну хозяина подарили щенка: толстого, дымчатого, неповоротливого псюру, который еще не научился заворачивать хвост бубликом, машет им как палкою, не зная оттенков лести, подобострастья, просьбы и наглости; дико-радостно с ошеломленным видом смотрит на мир, на солнце, на капусту, на автобус У, на башмак старой кухарки, на круг сыра, не чувствуя между этими предметами особенно большого различия и любит стращать посетителей лавки искусственно-хриплым, басовитым лаем.

И вот, расправляя залежавшиеся от сна члены, выходит из лавки этот полусонный взъерошенный щенок, первая собственность и первый друг пятилетнего Жака. Нос у него уже пошевеливается, но еще явно не разбирается в оглушительном запахе овощей, струганного дерева, ароматно смешавшихся следов людей, котов, лошадей и коз. Его не манит дуновение холодноватого цинкового бидона из-под молока, фонарь с почтовым ящиком, расщелины тротуарных плит. Щенок рано оторван от матери и потому — неграмотен, невнимателен, нелюбопытен, лишен самых элементарных познаний. Деревенщина, молокосос, дикарь.

Холодно, пристально, хотя и косясь, разглядывает его босяковатый пес, что-то соображает и, сообразив, начинает потягиваться, зевать до конца, раскрывает красную пасть и, наконец струсив пыль со своего побитого меха, выходит из-под скамьи на солнце и, расставив ноги вкось, сонными потухшими глазами уныло смотрит перед собой, словно размышляя о бренности земной жизни.

Щенок, увидя эту фигуру, заинтересовался ею беспредельно. От любопытства он даже чихнул раза три, потрясая своей простодушной мордочкой. Страх, желание подойти, познакомиться, узнать в чем дело — попеременно освещают его веселые мальчишески глупые глаза. И вот осторожно, выставляя правую лапу, он делает первый нерешительный пробный шаг. И в это же мгновение старый пес смертельно испугавшись, вздрагивает и отскакивает метра на два. Неужели он боится? И щенок удивленно, уже увереннее, делает второе движение, левой лапой. Пес, взволнованный и насторожившийся, взметнулся еще дальше.

Щенок остолбенел.

«Хе-хе! Да ведь старик-то меня боится!» — явно думает он, и дико взвизгнув, ожесточенно, изо всех сил, бросается в наступление: пес, взметнув ушами, удирает от него подчеркнутой опрометью, щенок летит за ним, и так минут пять сбивая с ног мирных жителей, они носятся по тротуару и подворотням. Наконец, старый, высуня язык, делает вид, что он выбился из сил, спотыкается, дает нагнать себя, валится на тротуар, беспомощно задирает лапы, катается шаром, и тогда начинается милая и ласковая, притворно-враждебная собачья возня: одна из самых очаровательных игр на земле.

Старик свирепо пучит глаза и щерит зубы, рычит, становится на задние лапы, отталкивает врага и мордой, и боками, пытается перейти в наступление, бешено защищается, но ничего не может поделать с этим молодым, свежим и храбрым силачом: тот неизменно торжествует победу, и забыв про свой солидный наигранный бас, радостно визжит и заливается веселым пронзительным дискантом. И есть чему радоваться, — он силен и необыкновенно ловок, с такой непринужденной ловкостью бьет и приводит в изнеможение старого, испытанного и видавшего виды бойца.

Несколько раз победитель отчаянно лаял по направлению к лавке и, показалось, вызывал своего юного повелителя и кричал ему:

— Где же ты, Жак? Что же ты медлишь, Жак? Выйди же скорее, посмотри на мой триумф!

Увы, Жака раньше старших усадили за стол и кормили молочным супом. Жак стучал по столу ладонью и в промежутках, когда у него рот не был занят пищей, пел веселую песню.

Нет большей ласки и нежности, как в собачьей игре, когда старый и умный пес осторожно и насмешливо играет с маленьким. И на них потому с удовольствием смотрят все: и шофер, и почтальон, и разносчица пневматиков, и из окна барышня в утренних папильотках.

Вдруг все вещи стали на свои места: старому надоело барахтаться и как-то особенно ловко и просто, но на этот раз по-настоящему, он куснул щенка за ухо: тот взвизгнул, потрусил мордочкой, чихнул и принял смиренный, ученический вид. Тогда старик, как заботливый дядька, обнюхал его по всем швам, лизнул в нос и ухо, слегка толкнул в бок и щенок, подпрыгивая как неупругий мяч, понесся вспять, к своему жилью. Игра была окончена, и старый нес, сгорбившись, прежней развинченной походкой, приплелся на свое прежнее место, в пыльную, належанную яму, в узкую и продолговатую тень.

Щенок нерешительно покрутился по тротуару, фыркнул на какого-то случайного философического кота и смылся в неизвестном направлении.

Солнце припекало, сидеть под свежей зеленью — приятно, и еще приятнее, вероятно, лежать животом на просыхающей земле. Газета — неинтересна: субботний бокс вышел неудачливым, новинка в театре оказалась плохою, финансы не налаживались, речи депутатов были длинны и бранчливы, Эррио один раз надевал цилиндр, в объявлениях — врачи и кавказские рестораны.

Было видно, как во втором этаже барышня раскручивала папильотки и головка ее, только что прилизанная и скучная, постепенно делалась кудрявой, пышной и веселой.

Дремлется.

Вдруг — крики, как будто у людей валится потолок. Топот ног. Французские самые бранчливые слова.

Раскрываю глаза и вижу. Из глубины лавки вырывается щенок, во рту у него — громадный кусок только что сваренного, темно-серого мяса. С этой добычей он летит по тротуару по направлению к метро. Уши у него прижаты к спине, как у зайца, хвост болтается между ног, — прохожие боязливо сторонятся, думая, не бешеный ли? Вдогонку за ним, воровски пригнувшись, большими увеличенными шагами побежал пес, внезапно оживившийся.

Я ясно уловил момент, как щенок, подбежав к решетке метро, выбросил изо рта мясо и как в тот же момент пес подхватил его и, еще более пригнувшись, понесся по направлению к гаражу.

А щенок, как ни в чем не бывало, уже привязался к какой-то бретонке, с белым крахмальным платочком на голове и нацеливался на ее добротный, шерстяной чулок. Бретонка смеялась и шутливо отбивалась завязанным зонтом.

Тут-то нашего героя и накрыл хозяин, молодой, краснощекий, и веселый лавочник: схватил его за оба уха сразу и начал кричать:

— Ты что же это, прохвостина, воровством заниматься начал, чужим собакам мое мясо таскаешь, идиот?

Щенок, испугавшись и закрыв один глаз, не так чувствуя боль, как наказание, завизжал неистовым поросячьим фальцетом, призывая на помощь всю округу.

И тогда из лавки, преодолев все преграды, вылетел, как молния, маленький толстенький, пятилетний Жак. Весь его подбородок был в чем-то молочном, но глаза горели мрачным гневом. Увидев, что его собаку бьют, он в свою очередь заорал во всю мочь, подскочил к отцу и из всех сил, с бешеной страстью и ненавистью, ощерив зубы, стал колотить его в спину кулачонками.

— Не бей собачку, не смей бить! — кричал с истерическими слезами Жак. — Может быть, она есть хотела.

— Хорошее дело, — отвечал отец Жаку, как взрослому, — если бы он сам жрал, так куда ни шло, а то он отдал другой собаке.

— Ну и пусть, — не успокаивался Жак, — может быть та собака есть хотела.

Отец отпустил щенка, присел на корточки, приложил ладони к лицу, сделал вид, что Жак причинил ему боль и притворно протяжно заплакал.

Мальчик, у которого глаза еще сверкали гневом и слезами, сначала насупился, но потом начал смягчаться.

— Поцелуй же отца, драчун ты этакий? Ему тоже больно! — закричала из окна барышня.

Мальчик прощал не сразу.

Отец смотрел на него сквозь пальцы одним глазом и дурашливо выл на всю улицу:

— Ой, мне больно! Ой, отвезите в больницу! Ой, Жак переломал мне все ребра!

Тогда Жак все еще насупившийся, подошел к отцу, обеими ручонками расправил ему волосы, обнял его за шею и поцеловал поочередно в глаза: сначала в правый потом в левый.

И, тогда восторг охватил француза.

— О, дорогой мой! О, добрый мой сын, — крикнул он, встал на ноги, выпрямился, высоко, выше головы поднял своего первенца, торжествующе потряс его и потом с такой же последовательностью поцеловал его то глаза: сначала в правый, потом в левый и, бесконечно, в каком-то упоении, повторял:

— О, славный мой, о умный мой мальчик. А меня покормишь, когда мне жрать будет нечего?

— Покормлю — отвечал Жак.

— А этого господина покормишь? — спросил лавочник, показывая на какого-то прохожего.

— Покормлю, — отвечал Жак.

И ощущение доброты, так редко зримой в человеческих делах и отношениях, охватило всех нас, зрителей этой маленькой, уличной комедии, и мы невольно улыбались друг другу, как близкие.

А щенок бешено носился по улице, и не было такого человека, которому он не сунулся бы под ноги, поражая страшным разъяренным лаем и не забывая, видимо, что нет на свете пса, храбрее, сильнее и деловитее его.

Вышла мать и начала звать к завтраку.

Уже пробило двенадцать, и летние полуденные тени были чисты, мягки и спокойны. По небу плыли облака, несшие влагу от французских рек для урожаев, быть может, других, не здешних полей. Сообразив их путь и мысленно вычертив направление, я понял, что это могут быть урожаи моей страны…

Давай вам Бог!