Нина Петровская «Последняя ночь»
Андрею Белому.
Рождаются и гаснут белые мутные дни, тихо вползают черные молчаливые ночи.
Когда там внизу, за окном зажигают фонарь и желтый язык тоскливо бьется в стеклянном колпаке, тогда живые черные силуэты бегут по потолку, и на светлой полосе ложится большая недвижная тень.
— Это я.
Вносят лампу. Уходит световая игра, фонарь не посылает больше своих больных дрожащих улыбок, и в комнате все становится сурово-обычно, точно испугался кто-то, что я начну играть с тенями, ловить световые пятна, что струятся по пальцам, и хотя на мгновенье забудусь, и будет все не так, как у них.
Дни идут. Октябрьские туманы закутали город, бледная завеса, кровавая от огней, закрыла небо.
Много дней и ночей я один.
Если бы я сказал им, почему так давно я один и Кого жду я сегодня в тихий предрассветный час, они рассмеялись бы, эти озабоченные, недоверчивые люди, которые маленькими черными призраками мелькают за окном.
Кого можно ждать в этом городе, где дымы, туманы и тусклые светы так уныло повисли над знакомыми улицами? Кого можно ждать под грохот колес и гуденье фабричных свистков?..
И они не знают, не знают, что сегодня последняя ночь.
Я долго ждал. Как сокровенную тайну, берег я мечту, как дрожащее пламя, нес я ее сквозь тьму и ужас душной неволи. Падая, срываясь с злых круч, угасая от горя, я шел на отдаленные зовы.
И разгорался светоч, и иглы венца Его сладостной болью ранили меня, и, весь отдав себя Ему, я стал безмолвно ждать последнего, неведомого людям чуда.
Сегодня на рассвете я вышел за город.
В бледной мгле тонули мертвые поля, розовая лента разгоралась на востоке радостной приветной улыбкой.
В утреннем восторге робко трепетали последние шелестящие листочки берез.
Я упал на холодную, влажную землю, покрытую мертвой травой, и звал, и молился, и плакал.
Я говорил Ему, как девятнадцать веков длится безмерная тоска, я рассказывал Ему, как в страшных застенках без Его света угасают миллионы человеческих жизней.
Я звал Его, милого, кроткого, покинувшего нас…
А розовые волны затопляли горизонт, и березки нежно дрожали в огневом предутреннем восторге.
В последнем порыве боли и надежды я поднял руки к розовеющему небу, и внезапно острая, сладкая радость наполнила Душу.
Я уже не чувствовал ни тела, ни отяжелевшей без сна головы.
Это Он услышал голос безмерной любви.
— Он обещал, Он слышал, Он придет.
Сегодня целый день я приношу в мою комнату белые цветы. Их стебли поникли и вянут. Бледные головки умрут, не увидев Его.
И снова вечер. Но пусть в трауре тумана задыхается от страха беспомощное пламя, сегодня я не разделю с ним моей ночной тоски.
Сегодня мой праздник!
О, разве не приходил Он в мир на зов бесконечной любви! Разве он не помнит, как любил я Его!
В темных ликах икон, в голубых вздохах ладана, в синих глазах ребенка, и в трепетаньи весенних цветов, и в искаженных горем лицах, я узнавал и чувствовал Его.
Изнемогая, падая без сил, я меркнущим голосом все молил: о приди, не оставь!
И сегодня Он слышал, Он слышал мой стон.
За стеной смеются и поют, там не знают об Утреннем Обещании.
Не намеком, не тенью придет Он ко мне, — я прильну к белоснежной сияющей ризе, буду целовать Его ноги с кровавыми ранами гвоздей, я загляну в Его глаза, в которые столько веков не смотрел уже мир, растворюсь, потону в Нем, и это будет моя последняя земная молитва.
Как ночь длинна! Я знаю, он придет вместе с солнцем. Но где же взять мне красок радости, невянущих цветов, чтоб встретить Его — Царя.
И я, нищий, отдам Ему все, что имею.
Под ноги Его я брошу мое земное, греховное тело, а душой потону в Его Вечном, немеркнущем свете, и мы будем одно — я в Нем и Он во мне.
Ночь все идет… Не спит земля. Под завесой тумана, точно в тяжелом бреду, стонет, и вздрагивает, и тяжко дышит неумолкающий город.
Как больно мне от этих звуков!
В них вопли невидимых грудей, сатанинская усмешка над верой в грядущее чудо.
Уйдите! Оставьте! Зачем посылаете вы отголоски вашей муравьиной суеты, отзвуки вашей бесцельной борьбы. Они мешают мне прислушиваться к звуку Его отдаленных шагов.
Я завешу окна, прижмусь в далеком темном углу, закрою глаза, сложу руки крестом на груди, и, весь дрожащий, чуткий, как струна, буду ждать святого прикосновения.
Это последний час.
Уже слышу я нежные шорохи, сладкие веяния приближения. Уже сквозь занавесы смотрят Его предтечи, — первые голубые лучи.
Только зачем те звуки опять врываются в душу и тревожат давно погребенное? Тени какие-то реют вокруг. Зачем они здесь, разве для них я не умер давно?
Что за злобная сила оживляет тот сон, что когда-то называл я жизнью?
Уже их искаженные лица страшной гирляндой вьются на потолке…. О, Боже Милосердый, вели им уйти! Они хохочут, скрежещут зубами, в сладострастных сплетениях изгибаются их тела. Они хотят напомнить что-то знакомое, чудовищно-страшное, они зовут опять туда, где был я, пока не знал Тебя.
Внизу с угрожающим воем собирается толпа. Там все, от кого я ушел…
Бледные призраки дней не хотят, чтоб я видел Тебя. Уже двери трещат под яростным напором их тел.
А розовая полоса наверно, наверно загорается на востоке!..
Кто-то шепнул, чтоб я молился. Я не помню молитв, только именем Твоим я буду заклинать их уйти.
Их нет. И опять тишина, и тихие веяния приближения.
Но что это красное в глазах? Оно ослепило меня. Огнем необоримого волнения горит мое тело. Оно отяжелело, все громадное, горячее. Вой, свист невидимых вихрей в ушах.
А! Это — тело! Это кровь поет свои пьяные песни….
Последние враги восстали, на меня, чтобы скрыть Твой лик.
В пожаре восток. Медлить нельзя ни мгновенья.
Как мог я думать, что этими руками, изведавшими грех, столько раз искаженными страстью и злобой, коснусь я пречистых сияющих риз Твоих!
Не уходи! Я Твой…
Там на столе за книгами есть блестящий холодный предмет.
Я приложу его к виску. Порвется слабая земная нить. Снопы света ворвутся в мозг. Белые крылья дрогнут за плечами. Рухнут в бездонность тяжкие стены…
Тогда из тьмы, как молния, сверкнет Твой светозарный белоогненный лик.
Рванется навстречу освобожденная душа…
Хлынут белые волны последнего счастья.
И мы будем едино, — Ты во мне и я в Тебе…
Я Твой!.. Иду!..
Альманах издательства «Гриф». 1904 г.