Нина Петровская «Предутренние тени»
Три любовника, покинутые женщинами… Смешное и грустное сочетание. Три любовника, терзаемые тоской об утраченном счастье, сходящиеся вместе, чтобы утешаться подобием своего горя в другом, — это ли не сюжет для юмористического рассказа!..
И, может быть, каждый из нас троих подумал так однажды, но после был не в силах противиться странному извращению чувств, тому непонятному притяжению, которое влекло нас друг к другу, как болезнь души, как потребность близости между людьми, одержимыми тайной мучительной страстью.
Мы были близки и раньше, встречались часто, говорили на ты, но настоящая близость, похожая на странную мистическую зависимость друг от друга, создалась в то далекое лето, воспоминания о котором останутся в моей памяти навсегда.
О, город летом! Пустой и раскаленный каменный ящик, покинутый всеми, кто мог его покинуть для отдыха и забвенья, — он живет особой жизнью, тревожной, как сон больного, но мертвой и застывшей внутри. И кто не дышал отравленным зноем пустых комнат с мебелью, одетой в саваны, с занавешенными зеркалами и запахом нафталина, тот не поймет странного оцепенения всех чувств, которое охватывает душу словно беспрерывный кошмар в знойные ночи и дни.
Мы трое в то лето не поехали никуда. Мы, может быть, инстинктивно, не хотели природы и жаждали остаться лицом к лицу со своим горем.
Как мы условились встречаться, я не помню, да, вероятно, это случилось само самой, — и соглашение было тайное, без слов.
Обычно мы сходились на закате и расставались под утро, когда ранняя заря зажигала огнисто-опаловым блеском запыленные стекла.
Пока к Алексею не приехала сестра, мы собирались у него. В ясные вечера выносили три кресла на крохотный балкончик, прилепившийся под крышей шестого этажа. Мы звали его «Ласточкино гнездо» и любили за постоянную и близкую возможность, о которой каждый думал не раз, наклоняясь над низкими перилами, над синей едва освещенной пустотой. Если не было дождя, мы оставались так всю ночь и расставались под утро, когда медленно бледнел над головами темно-синий купол и вторая заря зажигала восток.
С половины июля сходились у меня.
Вот наступает вечер. Без зова, без обещания первым звонит Алексей. Молча отпирает прислуга и молча уходит. Неизменным жестом кладет он на стул свою старую шляпу и протягивает мне влажную тонкую руку. Говорим о постороннем, неважном ни мне, ни ему, — о личном только в шутку, только в легком неуловимом намеке. Таково было тайное условие между всеми троими, и мы выполняли его строго.
Всегда громко звонит Вячеслав. С шумом бросает куда-то крючковатую модную палку, долго причесывается в прихожей и входит с папироской в зубах. Стук его толстых американских подошв на мгновение неприятно нарушает тишину комнаты, уже погружающейся в лиловатый сумеречный мрак.
Вячеслав чувствует сам неуместность своих угловатых движений и затихает в кресле с неизменной папироской.
Вносят самовар. Я затворяю дверь, и вот мы одни.
Последняя огневая полоса на горизонте медленно гаснет под сизым пеплом. Дымная мгла закутала город.
С пятого этажа далеко виден его неподвижно каменный рисунок, но смягчились угловатые линии и стерлись яркие краски. Нагретый воздух неподвижен. Тяжелым зноем вечера трудно дышать, словно за окном раскрыли жарко натопленную печь.
Ах, один только раз вздохнуть бы свежестью ночи! Той далекой невозможной ночи, что поплывет сегодня над полями, над лесом, над сталью заснувшей реки…
Алексей, тебе хочется в поле? Вот сейчас, когда падает роса и раскрываются ночные цветы?
Словно только что проснувшись, Алексей смотрит на меня долгим невидящим взглядом, потом опускает ресницы и несколько мгновений молчит. Его лицо, прозрачное, как тонкий синеватый фарфор, прекрасно, но кажется мертвым. Закрыв глаза, точно слепой, точно лунатик, он вытягивает вперед свои бледные руки и говорит:
— Я был уже сегодня… в холодных синих залетейских полях был я сегодня весь день. Только там тишина и бессмертное счастье. Мне хочется только туда…
Резкой гримасой кривится насмешливый рот Вячеслава. Сверкнули под стеклами пенсне умные маленькие глазки. Он сидит неподвижно. Угловатый как англичанин, в преувеличенно модном костюме, похож он на манекен в витрине дорогого магазина.
И вдруг злобно швыряет в угол папироску, вскакивает, берет пассивную руку Алексея и говорит:
— Ты был сегодня в залетейских полях, а я весь день думал, не удастся ли мне вот такой маленький опыт. — Вячеслав подходит к двери, аккуратно притворяет левую половину и кладет на ребро ее маленькую черную голову с хохолком на макушке. — Смотри! — Он берет за ручку другую свободную половину. — А что, если хлопнуть ею да посильнее, с размаха, без жалости, — неужели все же не треснет этот безумный орех со свищем? Или нужно давить медленно, понемногу? Я не знаю…
Он отходит к окну и натянуто смеется. Конечно, это шутка, не более как одна из шуток веселого Вячеслава, но мы не смеемся…
С закрытыми глазами тянется бледным лицом Алексей в воздушно-синий четырехугольник окна. Дрожащими пальцами закуривает Вячеслав новую папироску. Я лежу на диване.
Мы в столовой. Рядом в кабинете уже совсем темно, — там спущены шторы. Ни контуров, ни отсветов, ни теней, — двери распахнуты в черную тьму, в бесконечность пустого пространства.
— Посмотри, Алексей, — говорю я, — это кусочек изначальной тьмы, довременного хаоса. Мы вернемся туда после смерти. И, верно, будет страшен этот мрак, населенный невидимыми существами. Может быть, с предательской злобой они будут искать нашей гибели, а может быть, встретят ласками, не земными цепкими ласками, похожими на пытку?
Алексей внимательно смотрит в черный бездонный провал.
Мечтательная улыбка чуть приподнимает уголки его нежного рта.
— Нет, так не будет! — говорит он уверенно. — Закроем глаза и увидим синий берег залетейской страны и встретим милых, любимых когда-то. Единственной силой там будет желание и мысль, и они вернут нам все погибшее в земном.
Опять молчит Алексей. На воздушно-синем фоне тонким рисунком выступает его профиль, а тело никнет, как сломанный стебель. Я знаю, отчего оно бывает таким, и больше не пытаюсь говорить.
Может быть, этим утром он в исступлении расшвырял кисти, изрезал начатое полотно и бросился из дому. А горничная бежала за ним по лестнице и кричала: Барин, барин, а шляпу-то… Возьмите же шляпу!..
Потом бежал он из улицы в улицу, в глухие переулки, на окраины, в трущобы, где пахнет водочным перегаром и горячей несвежей едой.
И не знал уже он, от печали или от прогорклого едкого чада выступают на глазах эти мелкие жгучие слезинки. Пыль скрипела на зубах, эмалево-синее небо полукруглой чашей давило город и целовали золотые колючие лучи воспаленные веки.
Может быть, под вечер сидел он в дешевой пивной за облепленным мухами столом. Шумели кругом, в пыльной духоте изнемогали даже привычные гости кабака. Краснели потные щеки, хрипло звучали голоса. Тонкий профиль под помятой полями шляпой, лицо распятого ангела на фоне заплеванных стен, — неужели это только один из бегущих минутных обликов жизни, жизни земной и жестокой?..
Я знаю, как провел этот день и Вячеслав… Но мы молчим, выполняя обет.
В комнате совсем темно. Мы уж не видим друг друга. Острой розовой точкой прокалывает тьму папироска Вячеслава.
Так проходит немая короткая ночь.
Где мы? Кто мы? Зачем здесь втроем в темноте? Что за странный и скорбный сон приснился нам троим в безлунную знойную ночь июля? Иногда мне хотелось вскочить с дивана, повернуть электрическую кнопку и зашуметь, двигая стульями, чтобы грубо нарушить часы тихого безумия. Но я различал бессильно поникшее тело Алексея, тонкую фигуру Вячеслава в странной согнутой позе, точно кто-то сломал его кости, и сам, недвижно простертый, оставался лежать на диване.
Медленно бледнеют окна. Холодные струйки колышут воздух. Где-то поют петухи.
В этот час чуткой тишины, когда на краткий промежуток замирают все мучительные летние звуки, тяжелая дремота против воли туманит сознание. В этот час затихает страданье, в этот час пощады и покоя хрупкий сон развертывает длинную ленту живых воспоминаний. Мы трое знаем эту тайну предрассветной дремоты. Ради этих минут мы влечемся друг к другу, суеверно ожидая, что придут они только, когда мы втроем.
Три женщины, три призрака приходят в этот час к покинутым.
Высокая, гибкая как веточка вербы… Лицо ундины, золотые короткие кудри, манящие нежные руки, тело Ганимеда и зеленый русалочный взор, — нежить бездушная во образе женщины — жена Вячеслава.
Парижская шляпа с длинным пером, бесстыдное платье падает с розовых плеч, вся как идол в горящих камнях, — близкая всем и чужая ему.
Беспредельна ночная мечта!.. Он срывает прозрачное платье и шляпу с роскошным пером, и атласный корсет, и кружева, и чулки.
Вот она! Вот настоящая! Милая девочка в белой рубашке, смеется, целует, зовет домой. В тот дом, что приснился когда-то, когда проснулся и не знал, почему в спальне рядом ее постель, почему здесь его книги, вещи, почему в прихожей рядом с белой ротондой его пальто. Было так странно сидеть в кабинете и отвечать «войди» на легкий стук ее пальцев. В столовой накрывалось на два прибора, утром ставили рядом американские башмаки и маленькие туфли на высоких каблуках. Нет, верно, уж он не бездомный бродяга, не жилец меблированных комнат. То было кошмаром… И поверил он в сон, и белую девочку-нежить бездушную назвал женой.
А после проснулся опять — жилец меблированных комнат, бродяга в модном жилете. Кого-то проклинал, кого-то уверял и не понимал больше жизни — большой, измученный ее шуткой ребенок.
Скользящими шагами с плавным змеиным качанием подходит к Вячеславу женщина — тонкая, как веточка вербы, с лицом ундины, с зеленым русалочьим взглядом. Длинные пальцы с бездушной лаской касаются его шеи.
Горьким хмелем наполняется темное сердце. Останься! Останься хоть так!
Вонзается в грудь смертельное тихое жало.
Медленно, плавно и тихо приближается к Алексею женщина. Длинное белое платье, покатые плечи, пышная грудь, широкие бедра тонут в спадающих складках. Спокойно лежат на затылке тяжелые светлые косы.
Вся она ясная, нежная, верная — вечная женственность, вечная радость, единственный образ его поэтических грез.
Она все обещала и все отдала… но другому. В белом платье подходит, кладет круглые свежие руки на острые плечи Алексея и смотрит холодным взглядом синих глаз. Он плотно сжал веки. На щеках синева от ресниц, и он шепчет, с безумной улыбкой он шепчет — безумный лунатик — там мысль единственная сила. Она вернет все, что было отнято здесь. Встретимся! Встретимся там… в залетейских полях…
И третья приходит в знакомые комнаты. Долго смотрит вокруг и молчит. На ней черное платье и летняя белая шляпа. Так была она одета в последний наш вечер на земле. Я знаю все, что скажем мы оба, все горе, все мучение воскреснет сейчас. Но я не боюсь, я не мог бы и жить, если бы не было этих мучений.
— Ты ушла, — говорю я печально.
Ее лицо каменеет.
— Ты знаешь, как я страдаю?
— Знаю, — отвечает она твердо.
— И ты можешь жить, дышать, говорить, любить, смеяться и кого-то целовать с сознанием, что убила человека?
Она молчит.
— Ты никогда не любила меня?
— Нет, любила тебя и люблю…
— Но тогда как могла ты уйти?
— Ты сам не хотел быть со мной…
— Быть так, как ты предлагала! Втроем! Делить тебя с кем-то, с отвращением касаться твоего тела! Не верить тебе, вечно видеть за твоими плечами ненавистный призрак другого?.. Ты так предлагала мне быть?
— Ты должен был верить…
— Во что же?
— В то, что люблю я тебя одного.
— Любишь меня одного, а делишься между двоими…
Она молчит.
— Говори!
— Но ведь я же приходила к тебе!..
— Но после… Ты уходила к нему…
— Да, уходила, — говорит она гневно. — Но ты же знал, — я не могла не уходить. Я просила у тебя прощения за все, в чем была виновата. Ты обещал мне прощение…
— Ах! Улыбнись! Поцелуй меня! Я измучен! Я болен, я хочу умереть.
Чуть заметная дрожь пробегает у ней по лицу, но суровы глаза.
Я говорю уж бессвязно. Я не помню, что я говорю. Беспощадные злые слова ранят душу. Мне хочется ударить ее по лицу, сорвать шляпу, сорвать это страшное черное платье и целовать ее голые плечи.
— Отчего ты стонешь? — спрашивает Вячеслав. — Ты спал?
Его охрипший голос, беззвучно прошелестев, затихает опять. И мы снова одни.
— Останься! Останься со мной! Мы созданы друг для друга. Ты помнишь, — ты это сказала однажды?.. Разве знаешь ты с тем хоть подобие нашего прежнего счастья?
— Я одна, — отвечает она горько…
— Так останься, останься!
И вдруг мрачным укором загораются черные померкшие глаза. Она прежняя. Я узнаю ее. Боже мой!
— Ах, зачем, зачем не сумел ты взять мою душу?.. Зачем не сумел сделать так, чтоб хотела я только тебя!..
Тьма, пустота, конец…
— Уйди, — говорю я спокойно. — Уйди. Ты видишь, я — мертвый.
Почти день. С отвратительной четкостью выступают линялые обои, смятые шторы, пятна на скатерти. Почему-то страшно смотреть на нетронутый самовар, на аккуратно положенную горку сухарей. Воздух розовеет, воркуют голуби, под крышей, чирикают воробьи.
В кресле спит Алексей. Весь зеленый, стоит у окна с папироской Вячеслав.
Такой он всегда после бессонных ночей.
— Ну, буди Алексея, — говорит он зевая. — Пора.
В котелке, с модной тростью в руках, в высоком несмятом воротничке Вячеслав опять, как англичанин, как манекен из витрины дорогого магазина.
Рядом с ним похож на какую-то жалкую птицу Алексей в помятой накидке и старой соломенной шляпе. «Он спит на ходу», — смеется Вячеслав и шутливо выталкивает его в дверь.
— Прощай!
Они ушли. Что буду я делать! Куда убегу из страшных утренних комнат?
Но мне некуда бежать, и я не хочу защищаться. С каждым днем все ниже, все безвольнее, все глубже я падаю в тьму, в небытие, в пустоту.
И если вдруг будет чудо, и однажды вернется та, которую ждал я так долго, — я, быть может, скажу ей: «Не надо! Уйди!»
Потому что теперь мы встретимся там… только там… в залетейских полях…