Петр Гнедич «Актриса Трилунная»
I
Суфлер, Иван Михайлович Лопушинский, человек лет шестидесяти, лысый, с накрашенными усами, раза два уже проходил мимо уборной Агнии Николаевны Трилунной. Когда подошел он к ее двери в первый раз, из-за нее слышались три женские голоса, говорившие одновременно. Что-то падало, что-то разбивалось, кто-то на кого-то обещался жаловаться, кто-то всхлипывал, и Иван Михайлович решил подобру-поздорову удалиться. Когда он пришел во второй раз, было уже тихо, и у двери на табуретке сидела сторожиха Феврония.
— Агния здесь? — спросил суфлер.
Сторожиха махнула рукой и полуотвернувшись сказала:
— Здесь.
— Опять не в духе?
— У!
Лопушинский помялся, переминаясь с ноги на ногу.
— Лучше и не показывайтесь на глаза — посоветовала Феврония. — Еле ноги унесла портниха Феклуша! Ей-Богу!
— Да у меня дельце…
— Мало что!.. У всех дела. Разит от нее, как из бочки. Хоть бы кофеем заедала. Я вот всегда жую кофей. Должно, с обеда откуда приехала.
Лопушинский еще постоял, подумал и пошел в режиссерскую.
Там никого не было.
Он по обыкновению положил сегодняшнюю пьесу, что держал в руках на стул, сел на нее, и начал закуривать папироску.
«Дела, дела!» — проговорил он, и вынув бумажник, стал внимательно осматривать содержимое. Там было много записок, счетов; иные были уже засаленные с мохнатыми краями. Он внимательно их пересмотрел, и опять спрятал бумажник в карман.
— Ты один здесь? — спросил старый комик Лепокудров, — хотя и без ответа со стороны Лопушинского он мог видеть, что тот один. Но Иван Михайлович ответил:
— Один.
II
— Дай-ка мне пьеску, — сказал комик, входя.
— Зачем?
— Надо посмотреть одно местечко.
— Смотри в руках у меня. Тебе в руки не дам.
— Чудак человек! Что ж, ты мне не доверяешь?
— В день спектакля никому не доверяю. Покойному отцу и тому не доверю.
— Чёрт с тобой, держи в руках. Боишься, что страницы выдерут? Разве бывало?
— Бывало.
— Четвертый акт, третье явление покажи… Моя сцена с Трилунной. Она прошлый раз заявила, что не желает больше его вести и вымарает. Так, где начало вымарки, где конец?
— Ничего не знаю. Про вымарки я не осведомлен.
— Кто же осведомлен? Ведь кто же нибудь должен знать?
— До четвертого акта еще два с половиной часа — поспеем.
— Я, братец не привык торопиться. Вся моя деятельность — постепенная последовательность. Должен я знать заранее. Ведь не ты, а я отвечаю за роль Тетерина.
— Да Тетерина сегодня не ты играешь, а Тулумбасов.
— Разве Тулумбасов? Зачем же я загримировался?
— Спьяна.
— Ну, уж извини. Ты сам скорее пьян, чем я. Почему же мне никто не дал знать, что я не играю сегодня?
— Да я-то почем знаю? Отстань от меня.
— Чего ты свирепеешь?
— Старуха больна.
— Какая старуха?
— Жена. Причащали сегодня.
— Ну?.. А ты здесь?
— Здесь. Служба. Ничего не поделаешь! Я уж велел дома, что, коли случится что, — сюда бы бежали.
— Что ж ты, среди спектакля уйдешь?
— Не знаю. Отстань ты от меня, ради Господа! Вот, Александр Францевич идет.
III
Александр Францевич был режиссер, и поэтому носил золотое пенсне, и бархатный воротник на сюртуке. Он всегда был сосредоточен, т. е. он делал вид, что сосредоточен, а, в сущности, незачем и сосредоточиваться-то ему было. До того, как произвели его в этот сан, он был плохим актером. Теперь он поднялся во мнении товарищей. Прежде находили его просто глупым человеком, и когда он высказывал о чем-нибудь мнение, — или уходили, или не возражали ему. Теперь замечали:
— А знаешь, у Александра Францевича есть тут кое-что. Как он вчера разъяснял Метерлинка…
— С чужого голоса.
— Ну, там с чужого, нет ли, а оригинально.
— Он почтительный стал, — замечала комическая старуха Блезимирова. — Прежде никогда руки не поцелует, а теперь ни разу не пропустит случая.
Александр Францевич, действительно, угождал всем первым артистам. Даже при составлении репертуара всегда спрашивал:
— Родной мой, вам удобно, ежели на четверг мы поставим Гауптмана?
Маленьким он не подавал руки, — делал вид, что выходных не замечает; он объяснял это тем, что не может же только и делать, что мыть руки.
Теперь, войдя в режиссерскую и увидя Лопушинского, он скривил рот в улыбку.
— А, очень рад, что ты здесь, я искал тебя, — проговорил он, пожимая ему руку. — Ты, Костя, оставь нас, — обратился он к Лепокудрову. Мне два слова надо сказать Ване наедине.
— Прежде объясни мне, — я играю сегодня, или Тулумбасов? — спросил комик.
— Тулумбасов. Иди, пожалуйста, умойся, и ступай домой.
— Но почему же не известили меня?
— Надо смотреть афиши, родной мой, — тогда и не будет недоразумений.
— Но позволь, сегодня моя очередь. Что Тулумбасов дает тебе взаймы, из этого еще не следует…
— Иди, пожалуйста, говорю тебе, мне надо два слова сказать Ване. А потом я готов с тобою говорить целый вечер.
IV
— Ужасно неприятный человек, — процедил Александр Францевич, когда комик вышел. — И моя должность — проклятая! Со всяким стервецом объясняться надо.
Он вздохнул и сделал скорбное лицо.
— Что жена твоя? — спросил он, опускаясь на кресло у стола.
— Должно, ночью помрет. Не узнает никого.
— Ай-яй-яй! Жаль, хорошая старушка.
— Ну, так что ты хотел сказать мне? — спросил Лопушинский.
Александр Францевич выдержал паузу.
— Видишь ли, — заговорил он. — Агния Николаевна приехала в театр опять в таком градусе…
— Знаю.
— Ведь нельзя же так… Хотя бы ты поговорил с ней…
Глаза их встретились.
— Я не могу, — тихо сказал суфлер. — Я об этом не говорю с ней… Она сюда меня поместила, так уж какое тут родство!
— Ты, все-таки, ей дядя. Ну, намекни, что нельзя так к делу относиться. Теперь не прежнее время. Прежде можно было… Все пили. А теперь эволюция в театре. И Крэг, и Станиславский, и все такое. Символизм и всякая штука пошла. Тут уж пить нельзя. Ведь приехала она, улыбается, шатается, — ничего не понимает… Вдруг губернатор будет… Что хорошего!
— Где же она так? — спросил с усилием Лопушинский. Он был хмур и весь как-то нервно подергивался.
— Где ж ей быть, — конечно, с Пестрядинцевым. Знаешь миллионеров наших. Обедать не могут без шампанского. Они к пяти часам свои дела все пошабашат, и думают, что у всех так же. У них кровавые мальчики перед глазами скачут, когда они на сцену смотрят, — а нам этого нельзя. У нас вся наша служба ввечеру. Мы должны к этому времени быть, как стеклышко.
В дверь послышались три осторожных удара.
— Что такое? — недовольно крикнул Александр Францевич. — Я занят!
В дверь просунулась рыжая голова сценариуса.
— Через пять минут начало. Благословите! — проговорил он.
— А Трилунная готова? — спросил укоризненно Александр Францевич.
— Сейчас узнаю.
— Так вы сперва узнайте, а потом говорите.
V
— Намедни, — продолжал Александр Францевич, — так ее шатнуло, что она села на сцене на колени к Измайловой. Та в обиде: тоже подумаешь, невидаль какая, аристократку разыгрывает! Никогда у нее на коленях не сидели, и она не сидела! А, конечно, скверно, это. Унижается этим достоинство театра. Я так высоко держу его знамя! И вдруг…
Лопушинский схватился вдруг за голову.
— Да что я могу сделать! — вдруг заговорил он, сжимая себе виски. — Я вот хотел сказать ей, что мать причащали, а она вон лыка не вяжет…
Александр Францевич насторожился.
— Разве твоя супруга — ее мать? — понизив голос, спросил он.
— Я всегда называю ее матерью, — неопределенно объяснил Лопушинский.
Александр Францевич взял его за руку.
— Родной мой, — прими мой совет от доброго сердца, — вкрадчивым голосом заговорил он. — Оставь ее во время спектакля в покое: не говори ей ни слова. Еще расстроишь, — хуже будет. Ну, когда кончат — тогда вываливай все. Ведь, ничем она помочь не может? Причастили старушку, лежит она без сознания, окружили вы ее покоем… И чудесно! Все по-хорошему. Зачем же наше дело портить?
— Агния Николаевна готова, — я начинаю, — доложил сценариус, и побежал дальше.
Лопушинский встал, взял двумя руками книгу и пошел к выходу.
— Ты меня прости, что я так прямо с тобою говорю, — но служба, ничего не поделаешь, — сказал ему режиссер вслед. Суфлер сделал неопределенный жест и потащился к себе в будку.
VI
За кулисами стояла уже готовая к выходу Агния Николаевна. По привычке к сцене она преобразилась, и если кто посмотрел бы со стороны, никто не сказал бы, что она весело обедала. Причесанная парикмахером, одетая портнихой, она казалась такой свежей, чистой и юной. Только если посмотреть на нее en face, так видно было, что одна щека была нарумянена несколько сильней другой. Но ведь это и в жизни бывает часто: которая-нибудь щека пылает сильней другой, иногда от ветра, иногда просто от того, что она прижималась к чему-нибудь сильнее другой. Александр Францевич подошел к Агнии и участливо спросил:
— Ну, как головка ваша?
Она удивилась:
— Какая головка?
— Вы приехавши жаловались на головную боль?
— А, эта боль! Прошла. Легкое головокружение, и ничего больше. Я выпила содовой воды, — мне это помогает.
— С коньяком?
— Нет, просто так, без коньяку. Коньяк я пью с лимонад-газесом.
Александр Францевич сморщился.
— Фу, гадость какая!
— Ваш выход скоро, — бросил, пробегая мимо сценариус.
— Ах, каких чудесных фазанов на обед подавали, — мечтательно проговорила она, хотела сделать грандиозный жест и покачнулась.
— Ну, вот опять, как будто кружение… — сказала она и, собрав силы, стала приободряться. — Как выйду на сцену, так все пройдет. Это всегда бывает… Я часто страдаю головокружениями…
Сценариус подошел к ним и потрогал, хорошо ли у него стоит отогнутый воротник пиджака: у него болело горло и он боялся сквозного ветра.
— Сейчас ваш выход, приготовьтесь, — проговорил он.
VII
Буфетный мальчик подошел к сторожихе с письмом.
— Госпоже Трилунной велено отдать.
Александр Францевич, чувствовавший себя сегодня что-то неспокойно, подвернулся сейчас же.
— Какое письмо? Сказано, что во время хода пьесы не передавать никаких писем! А ты чего, старая дура, берешь?
— Мне велено… — начал было мальчик.
— Пошел вон! Как ты смеешь сюда ходить. Вот я скажу хозяину, чтоб он тебя отлимонил, как надо. Сторожам сказано, чтобы не пускать на сцену буфетных служителей…
— Когда лезут…
— Я оштрафую тебя, — так узнаешь, как буфетные лезут… А ты, старая, я тебя к чертям выгоню, коли ты еще раз… Говорил я тебе, чтоб ты не смела.
— Да, я…
— Отвечай, говорил я?
— Это точно, вы говорили, а только…
— Старая ты ведьма, пьяная потаскушка! Сказано было тебе, что все письма мне передавать в режиссерскую. Ты, хочешь, чтоб я на рога к чёртовой бабушке тебя посадил?..
— Сорок лет я служу…
— А на сорок первый вот я тебя выгоню!.. Как Бог свят, выгоню… Хочешь зарезать меня, подзаборная колотовка!
Он заметил, что письмо плохо запечатано, и с одной стороны отклеивается. Он понес его в режиссерскую и заперся там.
«После спектакля поедем на тройке, — читал он. — Перцов обещал заехать за вами…»
Он не дочитал записку, сунул ее опять в конверт, заклеил, положил в карман, и процедил сквозь зубы:
— Мать помирает, а она… пьяная кататься едет… Вот свинья-народ пошел!
VIII
Хотя Александр Францевич распорядился, чтоб в уборную к Агнии вина не проносили, тем не менее, наполовину отпитая бутылка стояла у нее на столе между пудрой, красками и заячьей лапкой. Ей было противно смотреть на игравшую пузырьками золотистую жидкость, и она сказала одевавшей ее портнихе:
— Феклуша, хочешь стакан шампанского?
Феклуша еще сердилась на Агнию за то, что она швырнула в нее юбкой до начала спектакля, и швырнула совершенно незаслуженно. Она, держа в зубах булавки, ответила поэтому довольно сурово:
— Я на службе теперь нахожусь, и потому мне не полагается.
Агния не поняла намека, и сказала:
— Ну, так, когда пьесу кончим.
— Ну, тогда, — промычала портниха, и переползла на другой бок.
Александр Францевич проходил мимо отворенной двери. Его окликнула Агния.
— Сегодня совсем не слышно суфлера, — сказала она, когда тот вошел и опустился на ситцевый диван уборной. — Стар он стал или другая причина, но с ним просто стало невозможно играть…
— У него дома неприятности, — жена больна… — сказал режиссер.
— Она давно больна, — легкомысленно возразила актриса.
— Он что-то хотел говорить с вами…
— Нечего ему говорить до конца спектакля… Если он придет, я так его выругаю.
«Отдать письмо, или нет?» — подумал он. Потом полез в карман и отдал.
— Вам из буфета записку принесли.
Она сорвала конверт, и пробежала. Лицо ее озарилось радостью.
— Чудесно! — сказала она. — Ты, Феклуша, приготовишь мне сиреневое платье с кружевами, — я после спектакля поеду.
— Значит, вы Ивана Михайловича совсем не хотите видеть? — опросил режиссер.
— Завтра. Сегодня я зла на него… Шампанского хотите?
Он сделал вид, что лениво рассматривает бутылку, и что ему не хочется.
— Сухое? — спросил он.
— Я другого не пью, — отвечала она. — Наливайте в мой стакан, я больше не буду.
Он, не торопясь, стал наливать. Феклуша, сидя на полу, следила за его движениями, и подумала: «Ну, теперь все вылакает».
Александр Францевич отпил из стакана, вытер губы батистовым платком с красной каймою и посоветовал:
— А вы все так, прежде чем поедете, примите Ваню. Ваше здоровье!
Агния мотнула головой, — дескать спасибо, — и стала рассматривать пятнышко на шее.
— Что это, прыщик? Посмотрите, Александр Францевич.
Александр Францевич поднялся с дивана, надел пенсне и внимательно посмотрел.
— Нет, так что-то, — сказал он, — и поцеловал рядом в пахнувшую белилами и пудрой шею, нисколько не стесняясь присутствием Феклуши.
IX
В последнем акте Агния путалась и путала других. Она раскисала, торопилась, играла неохотно и все смотрела на Ивана Михайловича. Иван Михайлович тоже торопился. К нему прибегал дворник, сказать, что дома совсем плохо. Он, когда Агния перекинулась через две страницы, не вернул ее назад по обыкновению, а продолжал пьесу. Та пыль, тот туман в воздухе, которым всегда наполнена сцена в последнем акте, точно какой тюль висела перед ним. Он видел, как во сне, размалеванные знакомые физиономии; перед его носом мелькали сапоги и юбки, он как-то машинально подавал знакомые слова, не сердился, когда их перевирали, и даже когда Агния вместо «где же Миша?» сказала: «где же мыши?» — не обратил на это внимания.
Только Александр Францевич, стоя между первой и второй кулисой, сморщился и проговорил:
— Фу, пьяная тварь!
В конце пьесы, как всегда, начали всех вызывать. Агния заявила: «Более пяти раз я не пойду», да ей и не пришлось, потому что вызвали всего три раза. Иван Михайлович надел на себя ватное пальтишко и собрался было бежать домой, да потом раздумал:
«Пять минут раньше или позже, — не играет роли, — подумал он, — а с Агнией поговорить надо».
— Зайди ко мне в уборную, — сказала она, проходя мимо его на вызов.
Он подошел к ее двери. Красивый казачий офицер, с великолепными усами, вроде тех, что носит германский император, — тоже ходил перед этой же дверью. Сторожиха стояла перед ним и улыбалась.
— Сейчас придут. Отвызывают их и сейчас — назад! — лепетала она. — Пообождите секунду.
X
— Вот это мило! — заговорила Агния, увидя казака, и протягивая ему обе руки. — Это мило. Я сейчас буду готова.
— Агния Николаевна! — еще раз, не без ехидства предложил сценариус, хотя в зале кто-то один хлопал и кричал: «Скопидмова! Скопидомова!»
— Ну вас, не пойду! — мило кокетничала Агния, точно вызывал ее весь театр. — Ты приходи ко мне завтра, — обратилась она к суфлеру, — видишь, мне некогда.
Иван Михайлович побагровел весь.
— Важное дело, — сказал он.
— Если денег, — у меня с собой нет. Завтра, — продолжала она. — Вы меня подождете здесь, — я мигом переоденусь.
Последняя фраза относилась к казаку. Она взбежала по двум ступенькам и скрылась за дверью. Казак, изображавший на своем пухлом лице с подбородком, на котором аппетитно поместилась ямочка, готовность ждать сколько угодно, остановился у лестницы, как статуя командора. Он повернулся к Ивану Михайловичу и вдруг вынул из кармана, десятирублевку.
— Вот, пожалуйста, — сказал он.
Суфлер тупо посмотрел на ассигнацию, не совсем вежливо отстранил казака и, рванув дверь, вошел в уборную.
— Что он у вас сумасшедший? — спросил офицер Александра Францевича.
— Просто отец ее, он пришел к ней сказать, что ее мать умерла.
Казак посмотрел на него, как бы стараясь понять: шутит режиссер, или нет. Но такие шутки были бы странны.
Он повернулся и не торопясь пошел к выходу. Александр Францевич, потирая руки, улыбнулся ему вслед.
«На сегодня не выгорело», — сказал он почти вслух.
Агния бледная, с перекошенным лицом, выглянула из двери…
— Я не поеду, скажите, что не поеду, — торопливо сказала она.
— Да его уж нет, — ответил Александр Францевич.
Он видел, как кутаясь в ротонду, пробежала Агния к выходу, как ковылял за ней старческой походкой Иван Михайлович. На театральном подъезде она села с ним на первого попавшегося извозчика.
И здесь, уткнувшись в плечо старику, она начала рыдать, — по-детски, горячо, беспросветно. А он сидел сумрачно, крепко сжав челюсти, и изредка говорил:
— Ну, полно, полно, — ну перестань… Ну, чего на морозе… Нехорошо!