Яков Окунев «Капиталисты»
Главный директор «Северной акционерной компании» Павел Николаевич Назимов сидел в кабинете правления. Как всегда, он был одет с иголочки, чисто выбрит, надушен. Пред ним на столе лежал огромный портсигар с папиросами очень большого формата. Он курил одну толстую папироску за другой, говорил по телефону, записывал что-то на листе бумаги и, выразительно играя глазами, просил биржевого дельца, с физиономией коридорного низкопробной гостиницы и звучной иностранной фамилией — де Бриер, подождать несколько минут, пока он окончит разговор.
Он был вечно занят, он никогда, казалось, не отдыхал.
И днем, и ночью, и, кажется, даже во сне он думал о деле, которое не оставляло ему ни минуты свободного времени.
— Да, да, — говорил он в телефонную трубку. — Пустить в оборот все имеющиеся у нас акции «Меркурия». Создайте ими наводнение на бирже. Что? Да, да! Паника, хе-хе, паника. Этого мне и надо. Мы потеряем на разнице? Беру разницу на себя. Вы говорите — сто тысяч? Ну, это пустяки, право. Да, да! До свидания.
Он закурил новую папиросу и, забыв о посетителе, задумался.
Завтра общее собрание акционеров. Атмосфера на бирже создана: сегодня на биржу хлынет со всех банков, на которые он нажал, поток акций «Меркурия». Кто купит эти акции после того, как в двух ходких газетах напечатано, что «Меркурий», из-за забастовки рабочих в южном районе, не выполнил к сроку казенные заказы и что предприятие переживает кризис? Завтра, конечно, будет напечатано опровержение, но Назимову нужен только один день, — сегодняшний день.
— Ну, что, любезнейший де Бриер, — встрепенулся Назимов.
— На бирже все с ума сошли.
— А что?
— Вы сами знаете… хе-хе!
— Хе-хе-хе, — ответил смешком Назимов.
Но, вспомнив о деле, оборвал смех, нахмурился и выдвинул ящик письменного стола. Там лежали аккуратно сложенные синие и серые пакеты.
Назимов протянул де Бриеру два пакета — синий и серый. Тот небрежно сунул их в карман и, пожав три пальца назимовской руки, вышел.
В вестибюле де Бриер распечатал синий пакет и, пересчитав новенькие кредитки, положил их в бумажник. Потом вынул из серого пакета акцию, бережно сложил ее вчетверо и потер руки.
— Гайда, тройка, снег пушистый… — пропел он ржавым голоском и пошел прыгающей птичьей походкой к выходу.
Приходили и уходили «акционеры на день», ставленники Назимова, голосовавшие за него на общих собраниях. Он раздавал пакеты, они получали и неслышно испарялись. Прилетел журналист Кикин. Расшаркался, распространил вокруг запах опопонакса и, сверкнув лысиной, пенсне и лакированными ботинками, наклонился к Назимову.
— Изволили читать заметку?
— Да, хорошо. Вы за материалами общего собрания?
— Совершенно верно, — с затаенной улыбкой ответил Кикин.
— Извольте. — Назимов протянул ему пакеты. — Но у нас будет еще особый разговор.
— Рад служить.
Кикин выразил всей своей фигурой готовность лететь, бежать, мчаться сломя голову, куда прикажет Назимов.
— Нет, не теперь. Между шестью и семью вечера у меня на квартире.
— С уд-доволь-ствием!
Назимов, не протягивая ему руки, кивнул головою. Кикин улетучился.
II.
В доме Назимова живет одинокий маленький человек. Это — Александр Назимов. Ему всего десять лет, но личико его серьезно и строго, в глазах холодное спокойствие, как у отца, движения медлительны и рассчитаны, и речь деловито кратка и точна
Мальчик стоял у окна и смотрел на улицу. У панели боролись два извозчика и хлопали друг друга по спинам кулаками в желтых рукавицах, а третий грелся у костра и посмеивался в заиндевевшую черную бороду, крича что-то городовому, который фукал в озябшие руки в белых перчатках. Из-за двойной рамы не было слышно, что он кричит. Видно было только, как открывался рот и вылетал клуб белого пара, оседавшего серебром на бороду.
Приехала мать, Мария Алексеевна Назимова, с одного из бесчисленных заседаний дамского комитета.
— Шура!
Он повернулся к матери. Глаза его выразили напряженную тоску, точно спросили:
— Ах, да что ей от меня надо?
Мария Алексеевна заботливо осмотрела сына, поправила выбившийся у него галстучек и поцеловала мальчика в лоб.
В её черных глубоких глазах — скука. У сочных губ легли две резкие морщинки… Никто не знает, что она, оставаясь одна в своей комнате, ломает свои пальцы с отшлифованными ногтями и плачет.
Пришел Назимов, напевая:
— Три-ди-дим…
Думая о своих бесчисленных делах, он всегда вторит свое «три-дим».
— А-а, мое почтение! — произнес он, увидев жену и сына.
Поцеловав руку жены, он заметил в руках Александра картонного паяца и гневно нахмурился:
— Эт-то что такое! Сколько раз я просил не давать ему глупых игрушек!
Он вырвал паяца.
— Ну, пойми сам, Александр, — сказал он, — это, ведь, глупая мертвая кукла. Человек должен заниматься делом, а не пустяками… М-г Шарпантье уже был?
Мальчик отрицательно качнул головою.
— Что у вас сегодня на уроке?
— Физика.
— Г-м! Это отлично! Это наука деловая. Три-ди-ди! Факты, факты, факты, мой друг. Ну, ступай… Ди-ди-ди!
Назимов направился к дверям.
— Павел, — остановила его Мария Алексеевна.
Не оборачиваясь, он спросил:
— Ну?
— Иди сюда.
— Ах, мне некогда.
Он недовольно пожал плечами.
— Вечно ты занят. Неужели ты не найдешь для меня минуту времени?
— Что делать? Дела!
— Дела! Мне нужно поговорить с тобою.
— За обедом.
— За обедом ты читаешь биржевые бюллетени… Ведь, так жить нельзя, Павел!
У неё нервно зазвенел голос и сорвался.
Назимов повернул к ней голову и спокойно сказал:
— Если у человека — нервы, дело дрянь. Полечись.
— Слушай. Я полжизни прожила с тобою и всегда одна.
— У тебя есть свои дела.
— Дамские общества? Ха! Переливание из пустого в порожнее. Как ты не понимаешь того, что на эти дурацкие собрания я езжу от тоски, от одиночества и пустоты!
— Вот, погоди. Летом мы будем в Кисловодске вместе целые две недели. А?.. Та-та-та!.. Номер Бронштейна, кажется, 711 — 20?.. Не помнишь?.. Видишь ли, теперь особенно некогда. У нас борьба с «Меркурием» — кто кого! Я скупил треть их акций и пустил все сразу на биржу. Теперь там такой кавардак, что… Впрочем, мне некогда.
— Биржа? Акции? Какое мне дело! — звонко вскрикнула Мария Алексеевна. — Я хочу жить, а у тебя акции, и ты забыл о человеке.
— Ну, ну, ну, — замахал обеими руками Назимов. — Я сейчас позвоню профессору Ленцу. Единственный в России!
Он вышел слишком торопливо и плотно прикрыл за собою двери.
Мария Алексеевна опустила голову на руки и бессильно заплакала.
III.
Из детской доносился скрипучий голос француза-учителя. Мария Алексеевна подняла голову и прислушалась.
— Вы сказали, мой друг, — скрипел француз, — что крылья этой бабочки красивы. Это выражение не точно. Красота условна, но и целесообразна. Яркие цвета на крыльях бабочки нужны ей для привлечения других бабочек, самцов. Для этой же цели служит поразительное пение соловья, стрекотание насекомых и так далее. Мой друг! Если трезво смотреть на природу, можно увидеть, что все в ней расчетливо, деловито и экономно…
Александра окружили гербариями — вместо живых растений, чучелами — вместо животных, физическими приборами — вместо природы.
В десять лет его нарядили в пиджачок с манишкой и галстуком, дали ему кошелек, часы и тросточку: маленький старичок!
Мария Алексеевна глубоко вздохнула и вышла в ванную комнату освежить свое заплаканное лицо. В час дня ей нужно было заседать в «Обществе помощи детям Алеутских переселенцев».
А Назимов разговаривал в кабинете с редактором «Столичного Утра». Это был высокий господин с изящными манерами, в безукоризненном фраке. Он походил на покойного французского президента Феликса Фора и подчеркивал это сходство прической, подвитыми усами и костюмом. Не хватало только ленты через плечо и ордена Почётного Легиона.
— Когда я был в Париже… — начал редактор.
Назимов усмехнулся и оборвал его:
— Будем говорить о деле, господин Гайдаров. Теперь уже без двадцати час. У меня в распоряжении двадцать минут.
— Это относится к делу. Итак, когда я был в Париже, французский министр иностранных дел приезжает однажды ко мне на квартиру…
— Сколько вам нужно денег для того, чтобы газета соответствовала моим… планам? — снова оборвал его Назимов.
— Вот смета, — протянул ему Гайдаров чисто переписанный на машинке лист.
— Смета? Зачем мне смета?
— Для того, чтобы проводили ваши взгляды, вы должны финансировать нашу газету. Такой же случай был однажды в Париже с издателем «Petit Parisien»…
— Словом, сколько? — нетерпеливо стуча согнутым пальцем по столу, допытывался Назимов.
— На год или на меньший срок?
— На год. — Назимов брезгливо поморщился и подумал: «Точно панельная женщина».
— Содержание газеты обходится около полумиллиона в год.
— Вы хотите, чтобы я покрыл всю стоимость её содержания?
— Видите ли, глубокоуважаемый Павел Николаевич. Во Франции в этих случаях так и водится. Например, «Journal de Bourse»…
— Хорошо. Я беру на себя следующее: я покупаю ежедневно двадцать тысяч экземпляров вашей газеты. Это устраивает вас?
— Н-не совсем, — с изящным жестом произнес Гайдаров. — Это значительно меньше той суммы, которая…
— Значит, нам не о чем говорить.
Назимов встал с кресла и протянул Гайдарову кончики пальцев. Двойник Феликса Фора казался потрясенным.
— Позвольте, позвольте, — лепетал он. — Как это говорится в пословице…
Гайдаров силился вспомнить подходящую французскую пословицу.
Назимов с намеренной грубостью произнес:
— Русская пословица гласит: «купить — не купить, а поторговаться можно». Так, что ли?
— Г-м, не совсем так, не совсем… Издатель парижского «La Bourse»» в этих случаях говорил…
— Так согласны?
— Единственно из идейных соображений.
— Хорошо. Я могу вас авансировать.
Назимов вынул из ящика письменного стола чековую книжку, написал четким почерком сумму и размашисто подписался затейливыми завитушками.
Гайдаров бережно сложил чек и спрятал его в жилетный карман.
— Первая статья — о расширении нашей судостроительной программы будет прислана мною, — сказал Назимов. — До свидания.
Гайдаров раскланялся и сделал изящный поворот к дверям.
Назимов запер ящик письменного стола и закурил папиросу.
— Ди-ди-ди!
В его голове пронеслась вдруг странная мысль:
— Как котируется на бирже человек?
Мысль эта была неожиданной и показалась ему до того нелепой, что, топнув ногою, он проворчал:
— Ерунда!
И, бросив только что взятую папиросу, закурил новую.
IV.
Назимов никогда не допустил бы мысли о том, что в его прочно налаженной жизни — трещина. Он был доволен собою, своими деловыми затеями и проектами, своим домом, женою, даже фраком, который плотно облегал его крепкую фигуру.
О нем говорили, у него была своя печать, он делал в стране свою политику и был уверен, что на будущих выборах он попадет в верхнюю палату, а там… Впрочем, Назимов не любил предаваться мечтаниям.
Вспышки жены он считал истерикой, и если бы кто-нибудь сказал ему, что она глубоко несчастна, он пожал бы плечами и ответил бы:
— Дурит!
Конечно, у него были свои взгляды на женщину. Женщина может быть либо женой, либо любовницей, но жена не должна быть любовницей: это неприлично. Она должна создавать уют в доме, семейную обстановку, должна воспитывать детей. А любовниц можно нанимать на час, на месяц, на год, как ремингтонистку для переписки.
С деловым видом он отпускал жене положенное число поцелуев; в определенные часы и дни приходил в её комнату, и когда через восемь лет после женитьбы заметил, что Мария Алексеевна пополнела, то сказал:
— Это оч-чень хорошо, Marie! Нам нужен сын.
И задумчиво произнес про себя:
— Назимов, сын и К0.
По пятницам, в третьем часу пополудни, в правленском кабинете звонил телефон. И кто-то сообщал:
— Иван Иванович Королев ждет вас по делу.
— Через полчаса буду, — отвечал Назимов.
Сначала Иваном Ивановичем Королевым была черноглазая испанка Лора, потом золотистая венка Эльза Красс, а в последние три года — маленькая вертлявая француженка Франсуаза Жилье.
По пятницам, в половине четвёртого, желтый автомобиль Назимова останавливался на углу Невского и Владимирского. Заложив руки за спину, Назимов шел подпрыгивающей походкой по Владимирскому и останавливался у парадных дверей, на которых легкомысленно голубела узкая визитная карточка. Он нажимал пуговку звонка и, напевая «дрим-дим», скрывался за дверью.
Ровно через час, никогда не позже, Назимов, окончив свои дела у Королева, выходил на подъезд и шагал обратно к Невскому. Уже не напевая, а, сосредоточенно нахмурившись, думал над какой-нибудь деловой комбинацией, садился в автомобиль и уезжал в правление «Всеобщего Банка», где по пятницам присутствовал на заседаниях учётного комитета.
Иван Иванович Королев отнимал мало драгоценного делового времени — и это было хорошо. Жена, правда, изредка бунтовала, но, в общем, создавала семейную обстановку, и это тоже было хорошо. Прежде всего на свете нужны две вещи: порядок и… и опять порядок.
V.
С Урала приехал главноуправляющий заводов Назимова, Илья Ильич Шестаков. Конечно, это был вполне счастливый человек: ведь, он служил у Назимова. Кроме того, он был его воспитанником: Назимов дал ему средства на образование и послал его на свой счет за границу усовершенствоваться.
В тот вечер, когда приехал Шестаков, Мария Алексеевна собиралась на концерт. Назимов не мог поехать с нею — в этот вечер у него было общее собрание.
И когда Шестаков, высокий, статный и красивый брюнет, с очень блестящими глазами и длинными волосами, скорее похожий на провинциального поэта, чем на инженера, вошел в кабинет Назимова, тот неожиданно обрадовался ему и бросился навстречу:
— А, Ильюша! Здорово, брат, здорово!
И крепко потряс ему руку.
«С чего это он?» — подумал Шестаков.
— Ты как нельзя кстати, — сказал Назимов. — Ты сейчас поедешь в театр.
— В театр? Зачем? — удивленно поднял свои красивые брови Шестаков.
— Зачем? Затем, — шутливо ответил Назимов.
Он внимательно осмотрел Шестакова и поцеловал кончики своих пальцев:
— Сударь ты мой? Да ты, ей Богу, красавец! Мария Алексеевна будет поражена таким сюрпризом.
— Какой сюрприз? В чем дело?
— Видишь ли: нынче я занят, а жене хочется в театр. Вот ты и заменишь меня. Идея, а?.. Дрим-дрим! Пойдем.
Мария Алексеевна сидела с вязаньем и тоскливо глядела на улицу. Когда Назимов постучался, она повела плечами и нахмурилась:
— Можно.
Провела рукою по лицу и точно стерла выражение тоски. Теперь она улыбалась, но улыбка её была напряженная.
Назимов заметил смену выражений и пожал плечами.
«Дурит еще», — подумал он с досадой.
Мария Алексеевна перевела взгляд с мужа на Шестакова. Сначала она увидела только его глаза и даже не глаза, а зрачки. Она вспомнила, как три года тому назад, когда она была с мужем на Урале, в первый раз встретила Шестакова, и как эти глаза поразили ее тогда. Вспомнила, смешалась и, не произнеся ни слова, подала ему свою похолодевшую руку.
Он говорил о чем-то — она не слышала. Лицо её запылало, она почувствовала, что краснеет, подошла к зеркалу и сделала вид, будто поправляет прическу.
Из зеркала на нее глядела другая женщина; на нее глядела девушка, а не мать, не тоскующая жена, — девушка, с румянцем стыда на лице, с горящими глазами, с взволнованно колыхающейся грудью.
Назимов нажал кнопку репетитора на своем золотом хронометре: часы тихо прозвенели семь.
— Дети, в школу собирайтесь, петушок пропел давно… — дурашливо проговорил он.
— Я сейчас, — сдавленно сказала Мария Алексеевна и, не глядя на Шестакова, пошла переодеваться.
Она почти добежала до будуара и, закрыв лицо руками, упала на chaise longue. Сидела подавленная, без движения и дум. И вдруг вспомнила: муж никогда не говорил ей:
— Я тебя люблю.
А в те минуты, когда она зажигала его своей страстью, произносил:
— М-да-а!
Вспомнила и вслух повторила восклицание мужа:
— М-д-а!
Она еще раньше выбрала себе платье для концерта, но теперь оно казалось ей слишком затейливым и старившим ее. Она долго перебирала платья в шкафу, несколько раз переодевалась, наконец, остановилась на шелковом платье стального цвета, совсем не подходившем для концерта; сняла все кольца, даже обручальное, переменила бриллиантовые серьги на скромные рубиновые, а вместо ожерелья надела на шею простую черную бархатку, и сразу превратилась из миллионерши Назимовой в молодую девушку — курсистку или учительницу.
А Шестаков ходил по гостиной в ожидании Марии Алексеевны, ходил и думал о том, что она сильно изменилась за три года: она постарела, в её взгляде какой-то надрыв, в движениях — усталость.
Ему было жаль этой женщины с печальным надломленным взглядом. И, чтобы отделаться от этого гнетущего чувства, он остановился у курительного столика, закурил сигару и сказал про себя:
— А какое мне, в сущности, дело?
VI.
Тускло мерцал слизлый петроградский день. На перекрестках улиц суетились цилиндры, котелки и шапки. Они рвали из рук газетчиков еще непросохшие, еще маркие листы, потревожившие весь этот рой деловых людей, высыпавший на улицу. И в вагонах трамвая, и в автомобилях, и в пролетках — везде, как бумажный дождь, мелькали сероватые листы вечерней газеты.
Одно только слово взволнованно передавалось из уст в уста. Оно гудело по телефонным проводам, металось в выкриках газетчиков, выстукивалось на телеграфных аппаратах. Оно звенело всюду: в кафе, в ресторанах, в вестибюлях банков и контор, на лестнице биржи. Слово это было короткое, резкое, зловещее, как карканье ворона:
— Крах!
В продолжение недели на бирже была паника. Ценные бумаги, без всякой видимой причины, падали одни за другими. Сначала в провинции лопнул целый ряд банкирских контор. Потом по всей стране прокатился тревожный слух о крахе «Судостроительного товарищества». Слух этот оказался немного преждевременным: он предупредил крах товарищества на один только день. Утром в газетах было напечатано опровержение за подписью директора Столярова, а в шесть часов вечера Дмитрий Семенович Столяров повесился на шнурке в дверях своей ванной комнаты.
Догорел туманный день. Зажглись огненные четки на Невском проспекте. Желтый автомобиль мчался среди пролеток.
Назимов, откинувшись на спинку упругого сиденья, спокойно глядел на бумажный дождь и чуть-чуть шевелил губами. Он видел растерянные лица, слышал гудение взволнованных голосов, до него доносились выкрики газетчиков. Он покачал головою, улыбнулся и прошептал:
— Ид-дио-ты!
Сегодня, несмотря на панику, его бумаги опять сделали резкий скачек вверх. В биржевой газете, за подписью К—н, была напечатана статья о новой судостроительной программе и о том, что ведомство решило сдать заказ «Северной компании». А вчера, между шестью и семью часами вечера, пятнадцать радужных бумажек перешли из стальной кассы Назимова в надушенный опопонаксом бумажник Кикина.
Автомобиль остановился пред зданием с затейливым фронтоном в русском стиле. По лестнице торопливо поднимались акционеры. Назимов, не спеша, направился в залу.
Там уже гудел говор. Среди черных сюртуков мелькали кургузые пиджачки и синие поддевки. Бородатые и бритые, старозаветные дельцы и молодежь во фраках последнего парижского покроя толпились у дверей, у секретарского столика, у окон. Слышалось напевное московское оханье и волжское оканье, слышалась картавая французская речь и английское шипение.
Среди настоящих акционеров были фиктивные, такие, как де Бриер или мелкий банковский служащий Леонтьев, который, в своем обдерганном сюртучке со слишком низкой талией, все время юлил вокруг Назимова, стараясь обратить на себя его внимание. В портфеле Леонтьева, получавшего полторы сотни жалованья, лежало на несколько десятков тысяч акций, списанных на него банком, за который он будет сегодня голосовать. Сейчас он — сила: у него столько голосов, сколько акций, — несколько десятков тысяч голосов! А завтра? Завтра он будет бранить свою чахоточную жену за истраченный зря полтинник и будет мучительно напрягать ум — где бы перехватить красненькую до первого?
Часы пробили восемь. Длинный секретарь, похожий на ножницы, на которые натянули брюки, сосчитал по подписям на листе количество собравшихся.
— Ну, что? — зевая в белый платок, спросил Назимов.
— Можно начинать, — ответил ножницеобразный секретарь.
Вяло задребезжал колокольчик. Акционеры заняли места.
Леонтьев пробился вперед и сел в первом ряду. Де Бриер, вытянув рысью мордочку, перевязанную черной повязкой, точно у него болели зубы, оперся о спинку стула.
Назимов прищурился, оглядел собрание и, опять зевнув в платок, начал играть своим огромным золотым портсигаром. Ему было скучно: он знал заранее, кто и что будет говорить.
В первом ряду ерзал на своем месте Кикин, занося что-то в свой блокнот и глядя преданными глазами на Назимова. Сегодня Кикин чувствовал себя важной персоной, и когда мимо него прошел де Бриер, суя знакомым и незнакомым свою холодную потную руку, Кикин повернулся к нему спиною, решив:
— А вот возьму да не протяну ему руки. Потом придется мыть руки карболовым мылом.
Кикин был маленьким человеком. Он пережил мытарства, голод и унижения, несколько лет толкался в передних редакций и доставлял скандальную хронику. И вдруг он нашел себя.
Он начал обивать иные пороги, толкаться в других передних, — там, где звенело золото и шуршали кредитки. Его инспирировали, он получал материалы в синих конвертах. Материалы эти он аккуратно носил каждый месяц в сберегательную кассу.
И вот сегодня он даже акционер; он, хотя бы и в малой степени, но все же близок к столпам, ворочающим страной, и в кармане у него лежат радужные материалы, — пятнадцать штук, новенькие, чистенькие, только что выглянувшие на свет Божий из экспедиции заготовления государственных бумаг.
Де Бриер попросил слова. Его записали первым, и он начал свою речь. Он громил правление, говорил о недочетах и злоупотреблениях, а из его кармана торчал десяток правленских карандашей, которые он, проходя мимо стола, сгреб по обыкновению, нисколько не стесняясь того, что все видели его проделку.
Де Бриер громил, а Назимов равнодушно слушал. Сейчас встанет Грядкин и начнет примирительную речь. Все налажено, не о чем беспокоиться. Пусть попробует кто-нибудь пойти против его планов: десятки тысяч акций в руках банков, десятки тысяч голосов за него и за нынешний состав правления.
Закурив колбасу-папиросу, Назимов терпеливо ждет конца заседания. Мысли его не здесь: он на Урале, где воют заводские сирены, где в бешеной спешке вертятся колеса и рычаги, где стальные машины сотрясают землю, и буравы долбят каменные груди гор. Ему не охватить умом своего огромного дела, оно давит его, и ему вдруг начинает казаться, что он — картонный паяц, — не больше, а его рабочие, инженеры, агенты, техники, биржевики, банковские дельцы, — они хозяева дела.
Назимов встряхивает головою и ворчит:
— Глупости, глупости!