Евгений Чириков «Студенты приехали»
VI.
— Наум Васильевич! Опять у Натальи Михайловны несчастие… Опять дерется… Он ее убьет, а заступиться некому… Пойдемте!.. Пожалуйста!.. — задыхаясь от волнения, проговорила неожиданно вбежавшая в хибарку Ольга…
— Опять напился?
— Да, пьяный… он ее убьет… Скорей… скорей!..
Наум грозно кашлянул, набросил на плечи пальто, а на голову шляпу и, мимоходом захвативши из угла свою суковатую дубинку, пошел заступиться…
При выходе из садовой калитки они встретили Гавриньку, тоже чем-то, видимо, сильно озабоченного и расстроенного.
— Куда?.. Мне надо сказать два слова…
— После. Сейчас нельзя, — ответил, не останавливаясь, Наум…
Гавринька присоединился к ним. Они шли быстро, порывисто и молча… Ольга едва поспевала за студентами. Ее сердце сильно стукало от быстроты хода, а еще более — от охватившего ее душу волнения… Наум крепко сжимал свою дубинку в кулаке, словно приготовлялся с кем-то драться ею, сердито откашливался и отплевывался: он шел решительно, шагал широко и поводил бровями… Гавринька хотя и не знал, в чем именно дело и куда они идут, но настроение Наума живо передалось ему. Гавринька чувствовал, что какое-то важное, экстраординарное событие требует их немедленного присутствия «там», где им предстоит что-то неприятное, с чем придется столкнуться грудью, вступить в борьбу…
Подобное состояние он испытывал всегда, торопясь на пожар…
Гавринька не спрашивал, что случилось, не размышлял о том, какое дело предстоит ему… Он твердо верил Науму, знал, что если Наум идет так быстро и решительно, значит, это нужно, значит, совершается что-то возмутительное и, значит, требуется кому-нибудь братская помощь…
Когда компания перешла мостик и свернула в проулок, Гавринька понял, что они идут к Наталье Михайловне в дом, и сейчас же догадался, какого сорта возмутительное обстоятельство может здесь совершаться… Все трое, как-то инстинктивно, прибавили шагу…
Впереди, около небольшого домика с палисадником, толпилась группа серых обывателей… Некоторые, вытянув шею, смотрели через изгородь, другие теснились к крыльцу, третьи отошли на дорогу… Из раскрытых окон слышался визг, заглушаемый хриплым пьяным голосом…
— Господи! Что это?.. Наум Васильевич!.. — зашептала Ольга плаксивым тоном, — идите!..
Наум почти побежал, за ним последовал и Гавринька… Ольга отошла в сторону, с замиранием сердца ожидая момента освобождения бедной Натальи Михайловны…
— Что же вы смотрите? Видите, слышите и молчите? — выкрикнул возмущенный индифферентизмом Наум, проталкиваясь к крыльцу…
— Дело семейное… — ответил какой-то мещанин и тихо побрел прочь, испугавшись, как бы не попасть еще в свидетели…
— Убить может… Какое семейное дело! Остолопы! — мимоходом заметил Гавринька, и студенты влетели на крыльцо. Наум с силою толкнул дверь, но она оказалась запертою. А визг и крики все усиливались… Наум во всю мочь застучал в дверь своей дубинкою, а Гавринька скользнул в палисадник и полез к окну…
— Отоприте! Немедленно отоприте: слышите? — кричал Наум, ботая в дверь дубиною.
— Как вам не совестно!.. Ах, вы!.. А еще интеллигентным человеком себя называете! — кричал в окно Гавринька.
В комнатах землемера вдруг стихло… Было слышно только, как кто-то тихо, подавленно плакал, да кто-то сердито ворчал и буркал, грузно ступая по сеням…
— Кто тут? Не принимаю!.. — глухо сказал хриплый голос через запертую дверь…
— Отоприте! Или я…
Наум не договорил. Он засунул конец палки между косяком и дверью, злобно рванул в сторону, и толкнул ногою… Дверь с грохотом распахнулась, и Наум предстал пред полураздетым господином, с свирепою отекшею физиономией и колоссальной бычачьей шеей… Между тем Гавринька, видя крайнюю необходимость братской помощи, уже вскарабкался на подоконник и исчез, показавши публике свои пятки и панталоны с резко бросавшимся в глаза изъяном…
Пьяная рожа налилась кровью и посинела. Потерявший от пьянства подобие Божие человек был готов броситься на Наума, но в этот момент позади его раздался резкий молодой голос Гавриньки:
— Как вы смеете драться? Живодер!
Пьяная рожа оторопела: неприятель был и с фронта, и с тыла…
— Позвольте, господа!.. Кто вы такие и на каком основании врываетесь в дом мирных граждан? — сурово, но смущенно спросила эта рожа…
— Мы — люди и пришли заступиться за брата! — резко крикнул Гавринька, петухом наступая на растерявшегося землемера.
— Кто бы мы ни были, — это вам все равно… А мое основание — отвечать на насилие насилием! — сердито добавил Наум и пристукнул своей дубинкою…
— Студенты, вот кто! — присовокупил еще чей-то голос с крыльца.
Любознательная публика успела уже забраться на крыльцо и смело заглядывала теперь в сени…
— Студенты!.. А — а… любовники!.. ха-ха-ха!.. Ну, что ж? Милости просим!.. Эй! Наташка! Принимай своих любовников!.. — закричал землемер, уходя в комнаты…
— Молчать! Вы не понимаете, что говорите! — закричал Гавринька, сверкая глазами и сжимая кулаки.
— Наум Васильич! А ты бы его по пьяной харе-то!.. может, опомнится… — пискнул бабий голос из публики…
Пьяная рожа скрылась. Наум и Гавринька пошли следом за нею.
Здесь, в комнатах, произошла еще более возмутительная сцена… Пьяный человек разразился страшной, площадной руганью по адресу всех присутствующих и многих отсутствующих. Ругал жену, студентов, почтмейстера, себя, и в заключение вынес какую-то книгу, растерзал ее в клочки, смял, затоптал ногами и крикнул: «Вот вам женский вопрос! Вот вам «Судьбы женщины»!..
Наталья Михайловна сидела растрепанная, маленькая и жалкая, забившись в угол, и плакала, опустив свое смуглое личико на руки. Перед ней стоял Гавринька с тальмою, шляпкой и зонтиком. Он уговаривал ее уйти из дому…
— Куда я пойду? Некуда… — сквозь слезы говорила Наталья Михайловна. Гавринька уговаривал. Он предлагал ей пока идти к ним в дом. Потом он подготовит ее в сельские учительницы. Он готов даже уступить ей половину своей стипендии, — «после, когда будут, отдаст»…
А Наум уселся в кресло и молчал, покуривая папиросу в то время, как пьяный землемер продолжал хохотать и ругаться… Казалось, Наум хотел терпеливо выслушать все, что еще скажет и как еще сумеет изругаться «скотина», — так мысленно называл Наум пьяного землемера…
Прошло минут десять, и землемер действительно умолк. Он тихо убеждал себя в том, что жене вовсе не больно и что она только визжит, как кошка, — притворяется, устраивая скандал на всю улицу…
Он убеждал себя, что он нисколько не виноват, что ему простительно, — он больной человек, с которым надо обращаться ласково, не раздражать его и не подзадоривать… «Я знаю, что я подлец, что я прохвост, что я пьяница… Не следует!.. Я и сам понимаю, что я погибший человек. Ну, подожди, — издохну… все равно, тогда»… — плаксиво бормотал он, ходя по комнате. — «Дура! Баба дура — вот в чем — весь женский вопрос…»
Наталья Михайловна вдруг вскочила с места и торопливо стала надевать тальму и шляпу…
— Действительно, дура!.. Давно бы надо вас к черту послать, надоело уж вашей рабой-то быть… Пойдемте!..
Она мотнула хвостом и вышла. За ней двинулись Наум и Гавринька, по дороге подобрав с полу жалкие остатки «Исторических судеб женщины».
— Наташа! Не уходи! Не бросай! Ей-Богу, утоплюсь! — отчаянно кричал с крыльца пьяный землемер…
— Врешь, не утопишься! — шепотом отвечала, не оборачиваясь, Наталья Михайловна.
— Наташа! Прости!.. Прости!.. Ведь я несчастный человек… — дрожащим голосом просил муж. — Не уходи!..
А Наталья Михайловна уже преобразилась. Она гордо шла вперед. На ее красивом личике уже играла игривая улыбочка… Глаза смотрели весело и лукаво…
— Проклятый! Ущипнул как! До сих пор больно…
— Эй ты! долгогривый! — неистово заорал на всю улицу землемер. — Мало тебе дьяконовой дочки?.. Смотри, за двумя зайцами погонишься и одной не…
Никто не ответил.
— Наташа! Вернись!.. Прости меня! Ведь я несчастный человек, — дрожащим голосом крикнул он еще раз.
Никто не обернулся…
— Наташа! Не уходи-и-и…
И полный человек, опустившись на ступенях крыльца, разрыдался вдруг неутешными слезами и, всхлипывая, стал биться головою о лестницу…
VII.
Освобожденную Наталью Михайловну студенты привели в квартиру почтмейстера. Миловидная землемерша давно уже пришла в обычное игривое настроение и беспечно приводила в порядок свою растрепанную прическу и кокетливый домашний костюмчик, позируя перед большим зеркалом, а Гавринька все еще не мог успокоиться и в сильном волнении ходил по зале крупными шагами; его детски доброе свеженькое лицо отражало благородный гнев, сознание выполненного долга и твердую решимость действовать. Наум постоял в дверях, как-то недоумевающе посмотрел по стенам, мимоходом взглянул на стоявшую перед зеркалом землемершу, погладил свои черные кудри, вздохнул и вышел, не произнеся ни единого слова…
— Наум Васильич! Пойдемте вечером удить! — крикнула в окно Наталья Михайловна, случайно заметив уходившего Наума.
«Дура! Какое на нее нравственное воздействие!.. Пустая трата времени», подумал Наум и, не остановившись, крикнул в сердцах:
— У меня есть занятия более интересные!..
— Какие? Постойте же!.. Какие занятия?.. Может быть, и я…
Но Наум не ответил и ушел.
А Гавринька все мерил залу своими энергичными шагами…
— Будет вам ходить-то! Устанете… — заметила ему землемерша… Гавринька взглянул на Наталью Михайловну и улыбнулся… Он подумал совершенно противное тому, что думал Наум.
«Какая хорошая натура!.. Как она скоро забывает личное горе и страдание, как она умеет прощать!.. Такие натуры способны к самопожертвованию!» — мелькнуло в его голове, и никогда еще красивое личико землемерши не казалось ему таким милым, добрым, поэтическим, как сейчас… Никогда еще эти черные глазки не смотрели так ласково и беспомощно, как глазки испуганной, пойманной птички, и никогда они еще не были так глубоки, так загадочно глубоки, как сейчас… О, если бы она жила в другой среде, при других условиях социально-экономической жизни, если бы она знала всю ложь, в которой… О! тогда можно бы полюбить такую женщину, полюбить всем существом своим!.. Тогда можно бы смело подать ей руку, чтобы идти вместе, по-братски разделяя и горе, и радость…
А Наталья Михайловна угадала смысл брошенного на нее Гавринькой взгляда…
— Что вы так посмотрели на меня?.. Вы — добрый, вам меня жалко? Да? Жалко?.. Хороший вы будете муж, вас будет любить жена…
Гавринька печально покачал головою и ответил:
— Увы!.. Я никогда не женюсь…
— Что же, в монастырь пойдете?
— Нет, зачем в монастырь. Нет, ты проживи в мире и сохрани душу, искру Божию! — вот это — достойная задача.
— Почему же вы не женитесь?
Лицо Гавриньки сделалось серьезным, и он объяснил, почему.
— Иногда приходится отказываться от личного счастья… Жена связывает по рукам и ногам, заставляет человека идти на различные компромиссы, а отсюда…
— Куда идти? В комиссии?..
— На компромиссы… т. е. сделки со своей совестью… А отсюда не далеко уже и до подлости… Вот, например, ваш муж…
— Ну, уж, пожалуйста!.. Мой муж вовсе не подлец… Мы никогда подлецами не были… И с вашей стороны бессовестно так говорить… Я не ожидала, — проговорила впопыхах Наталья Михайловна и схватилась было за шляпу. Но Гавринька удержал ее.
— Вы меня не поняли, не дали договорить!.. Простите ради Христа, Наталья Михайловна! Что вы!.. Я вовсе не говорю, что он подлец; я хотел сказать, что он глубоко виноват пред вами, что, раз он женился на вас, на его совести…
Гавринька слукавил. Он именно хотел сказать, что землемер — подлец… Теперь ему было стыдно перед самим собою, и он совершенно спутался, ибо, хотя Гавринька мысленно и называл землемершу «дитя», но она все-таки догадалась, что выходит так: «Муж ее нехорош, а нехорошим сделался потому, что женился»…
— Какой бы он ни был, мой муж… Что же я тут виновата по-вашему?..
— Т. е. как вы? Напротив, — он…
— И он не виноват, — обрезала Наталья Михайловна: — виновата водка — вот кто! Я бы давно все кабаки проклятые закрыла и все водочные заводы сожгла, если бы…
— Вы не знакомы с финансовой политикой, потому так говорите… Знаете ли вы, сколько доходов приносит питейная статья?..
— А ну вас, с вашей питейной статьей!.. Все деньги только пропивают… Кабатчикам доходы!
Гавринька неприятно поразился «незнанием», но простил такую близорукость. «С повязкой на глазах!..» сказал он в душе, и внутренний голос добавил: «твой долг, твоя нравственная обязанность снять с глаз эту повязку!»
Наталья Михайловна спросила, где мамаша и папаша?
— Отец в конторе, а мать, верно, ушла куда-нибудь.
Они замолчали.
Солнце садилось и косыми лучами заглядывало в почтмейстерский зал, а между прочим, и на смуглую щечку сидевшей у окна Натальи Михайловны. Свет и тени рельефно обрисовывали красивый профиль миленького женского личика. Оно казалось таким изящным, словно было изваяно искусною рукою художника-скульптора… Черная прядь волнистых волос небрежно упала на лоб и прикрыла лукавый глазок. Маленькая ручка с тонкими пальчиками казалась совсем детской, особенно мизинчик, который, прихотливо оттопырившись, невольно приковывал к себе взгляд молчавшего Гавриньки. О чем думала эта милая головка, этот лукавый, прикрытый прядью волос глазок?.. Что таилось в бездонной глубине его?.. Зачем так прихотливо торчал мизинчик?.. О, конечно, не о «питейной статье» думала эта головка и не потому так красиво топорщился мизинчик, что ему хотелось закрыть все кабаки в мире…
Ударил соборный колокол к вечерне и оторвал Гавриньку от разрешения тайн глубины глазок и мизинчика… А глазки и мизинчик тоже вздрогнули. — Наталья Михайловна вспомнила ужасную вещь: завтра день рождения мужа, заквашено тесто для пирога и может перестояться или прокиснуть…
— Что же делать?.. Господи!.. Надо идти! Как же я?..
Гавринька повторил опять, что выход есть: готовиться в сельские учительницы.
— Чего вы?.. Я — не про то… Я — про пирог!..
И Наталья Михайловка звонко расхохоталась. Гавринька покраснел, но тоже расхохотался…
— Как же быть? Надо ведь идти… Боюсь, — опять скандалить будет…
— Плюньте на пирог… Пустяки!.. А, впрочем, если вы пойдете, я не прочь сопутствовать… В обиду не дам, будьте уверены!.. Только стоит ли думать о пироге, когда… Странная психологическая загадка: в трудные, серьезные моменты человеку, обыкновенно, лезут в голову какие-нибудь пустяки… Помню, у Гюго есть одна вещица, где описывается последний день осужденного на смертную казнь… Вы не читали?..
— Нет… Вон и ваша мамаша идет!.. Накупила чего-то… Анна Васильевна! Здравствуйте!.. Мы tete-a-tete!..
Головка Натальи Михайловны спряталась в стоявших на окне цветах. Гавринька подошел к столу и стал восстановлять остатки «Исторических судеб женщины», имевших несчастие попасть землемеру под пьяную руку.
Через несколько минут в комнату вошла, переваливаясь, как жирная откормленная утка, толстая почтмейстерша и, бухнувшись в кресло, воскликнула: «уф!»
Наталья Михайловна жалобным тоном беззащитного ребенка стала жаловаться ей на мужа, рассказывая все его зверства по отношению к ней и описывая его вандализм по отношению к книге.
— Уф!.. Озорник!.. Книга-то, чай, денег стоит… Твоя она, что ли, Гавря?.. По чему учиться-то будешь!.. Новую придется…
— Обойдусь… она не особенно нужна, — ответил Гавринька. Рассказы и жалобы Натальи Михайловны уже успели опять растрогать его мягкое, отзывчивое сердце, возмутить душу и чувствовать жажду подвига…
— Живодер!.. Бросить его!.. Хуже ига монгольского… Мамаша! Пускай Наталья Михайловна поживет пока у нас… Я подготовлю ее в учительницы… Это невозможно, — заговорил он, шагая по комнате.
Почтмейстерша сразу отдохнула от усталости. — Эта толстуха была очень добродушна, но вместе с тем была, что называется у нас, хорошая хозяйка, т. е. побаивалась, как бы гости не съели лишнего куска пирога, умела это сделать и при том выдержать тон полнейшего гостеприимства и радушия. Поэтому легкомысленное предложение сына сейчас же подсказало ей о лишних расходах, совершенно ненужных… Она вспомнила, что вся провизия вздорожала, что сахар — по 16, а телятина — по восьми.
— Что ты с ума сошел? Зачем будет жить у нас Наталья Михайловна? Только подождать, покуда протрезвится, а потом можно идти… Не в первый раз… В трезвом виде Антон Павлиныч (землемер) золото, а не человек… Не в первый раз!.. А где же — у нас? Неудобно, да и сама Наталья Михайловна не захочет… Да разве можно, чтобы законная жена мужа бросила!?. Чего городишь!..
При этом почтмейстерша посмотрела вопросительно на землемершу, — и та поспешила ответить:
— Конечно, конечно… Трезвый он прекрасный человек… Проспится, будет у меня же ноги целовать…
Таким образом, проект Гавриньки был отвергнут… Гавриньке стало грустно, и он тоскливо стал насвистывать «укажи мне такую обитель»… А почтмейстерша с землемершей увлеклись разговором о какой-то сарпинке, замечательно дешевой и хорошенькой…
Наталья Михайловна осталась ночевать, бросив пирог на произвол судьбы. Она только пожалела, что не успела захватить с собою работы… Гавринька поинтересовался, что работает Наталья Михайловна, и узнал.
— Вышиваю гладью рубашку… Одному молодому человеку, который мне очень нравится!..
Гавринька вспыхнул от мысли, что, может быть, этот молодой человек — он, Гавринька. Но краска мигом слетела с его щек, когда Наталья Михайловна попросила его никому не говорить о вышиваемой рубашке, так как это — секрет, и рубашка должна быть неожиданным сюрпризом на память… Гавринька моментально сообразил, что не он — этот молодой человек, который очень нравится Наталье Михайловне, и ему стало почему-то и обидно, и стыдно, и немного грустно… Сообразил он и то, что этот молодой человек не кто иной, как Наум… И, сказать по правде, в его сердце зашевелилось нечто в роде зависти и неприязни к другу.
— Сантиментальности! — сказал он небрежно.
Долго не спалось в эту ночь Гавриньке. Лежа в постели и покуривая папиросу, он смотрел в темное пространство и думал. Он думал о том, какая хорошая, милая женщина вышла бы из Натальи Михайловны при других социально-экономических условиях… Впрочем, порой в эти думы совершенно насильственно врывались и другие. Пред Гавринькою вдруг вставал Наум в вышитой гладью рубахе и говорил: «я, а не ты — тот молодой человек, который нравится этой милой и хорошей женщине!..» Между тем Наталья Михайловна спала и видела сон. Ей снилось, что ее пирог вылезает из квашни, шипит и топорщится, ползет и превращается в какое-то ужасное чудовище… Но бояться нечего: около нее стоит грозный Наум и, пристукивая своей суковатою дубиной, хладнокровно заявляет: «Если ты позволишь только коснуться беззащитной женщины, — я заставлю тебя лечь опять в квашню вот этой дубиной!..»
VIII.
Вышитая гладью рубашка имела чрезвычайно неожиданные и серьезные последствия…
С того дня, когда Гавринька впервые узнал об этой рубашке, он стал все более и более убеждаться, что из Натальи Михайловны, при других социально- экономических условиях жизни, вышла бы чудная, милая женщина, — это во-первых, а во-вторых, он стал все более замечать, как сердце Натальи Михайловны тяготеет к Науму. Гавринька заметил, что она скучает в его обществе, а ищет Наума, что она очень часто говорит о Науме и спрашивает, и думает о нем. Однажды, например, когда все общество решило ехать на «Студеный Ключ» с самоваром и пирогами, дело расстроилось только потому, что Наум отказался участвовать в пикнике, резко заявивши, что он в принципе против пикников и вояжей. За Наумом последовал отказ со стороны Натальи Михайловны, которая откровенно сказала, что «без Наума Васильича не стоит: уж ехать — так всем!..» Ну, а без Натальи Михайловны не согласились ехать ни Ольга, ни гимназисточка Ниночка, да и почтмейстерша, принявшая было мысль о поездке на ключ восторженно, вдруг впала в сильнейшую реакцию и принялась роптать на пустые затеи, сопряженные лишь с неудобствами и неприятностями.
— Чаю можно и в саду напиться!.. Не все равно чай-то да пироги, — что их пить да есть на ключе, что дома, — вкуснее не будут…
Гавринька настаивал, но когда все его старания не повели ни к чему, он почему-то рассердился и, взяв с собою краюшку черного хлеба, пошел на ключ один, обругавши всех, не исключая и Натальи Михайловны, обидными словами.
С Гавринькой совершилось что-то странное: он не так близко к сердцу стал уже принимать обязанность интеллигента заботиться о саморазвитии и на общих собраниях, когда не было здесь Натальи Михайловны, частенько позевывал, закрывая рот ладонью, несмотря на то, что Наум перешел уже к чтению и разбору «Исторической силы критической личности»… Вместе с этим отношения между Наумом и Гавринькой стали заволакиваться какой-то дымкою взаимного непонимания и недоразумений. Простая задушевная искренность стала исчезать и заменяться заметною холодностью. Гавринька почему-то стал скептически относиться к словам Наума, чего тот никогда прежде не замечал со стороны товарища, а Наум постепенно изменял к худшему мнение о Гавриньке, замечая в последнем склонность к отлыниванью от чтений и возраставшее день ото дня тяготение к бабьей юбке. Был случай, что Гавринька раз совершенно задремал во время монотонного чтения о «рычаге прогресса», чем сильно рассердил Наума.
— Если тебе хочется спать, так лучше совсем не приходить, а то брать с собою хоть подушку! — заметил он пробужденному товарищу и посмотрел на Гавриньку с таким презрением, что тот уже более не засыпал, стараясь всякий раз, когда дрема клонила вниз его голову или одолевала позевота, кусать себе язык и растопыривать слипавшиеся веки глаз.
Не осталась без последствий вышитая рубашка и для Натальи Михайловны: муж, давно уже понявший разрешение «женского вопроса» в смысле, невыгодном для своих прав мужа, как-то случайно встретил Наума в подаренной Натальей Михайловной рубахе. Как ни конспирировала свою работу Наталья Михайловна, но муж все-таки видел ее и теперь вспомнил узор — «розы с листочками»… Неосновательная ревность нашла себе в этом новую пищу, а подозрение — основательный фундамент, — и землемер опять нализался, как сапожник, и наскандалил на весь город…
В припадке безумия он бегал по улицам и кричал: «Я ему покажу «вопрос»!.. Я ему сверну шею! Я обоих зарежу!» Чуткое обывательское ухо уловило скрытый смысл этих непонятных слов, обывательская фантазия создала из них целый роман, — и сплетня стала расти, как снежный ком, который катают школьники в теплые зимние дни, приготовляя гигантские «бабы».
Нельзя сказать, чтобы эти сплетни были близко приняты к сердцу Натальей Михайловной: она вполне усвоила уже преподанную Наумом науку — плевать на общественное мнение; но дело в том, что это обстоятельство повело за собою еще новые осложнения: дьякон, отец Ольги, до которого дошли слухи, строго-настрого запретил дочери водиться со студентами и грозил непокорной девушке пожаловаться исправнику, если та будет посещать «беззаконные сборища» и читать «социологические книжки». Дьяконица не стращала, а только уговаривала, усовещевала:
— Дело девичье… Долго ли до греха? Опозорят, обесславят… Им что!.. Забава одна, развлечение… А после ни один хороший человек на тебя не взглянет!.. Разве прилично молодой девушке… Ну, та (т. е. Наталья Михайловна), пускай!.. Вертушка!.. Связался черт с младенцем!.. Стыдно, Оленька!.. Грешно! — урезонивала дьяконица упрямую девушку, но та твердила свое:
— Глупости! Мало ли чего болтают?.. Я не верю.
Ольга серьезно подумывала о поступлении на курсы.
В ее голове стоял такой ералаш, копошилось столько дум, столько вопросов, что она уже перестала тосковать беспредметно и завидовать тем, кто только куда-нибудь ехал, безразлично — куда и зачем. Ольга чувствовала страшную жажду знаний, в курсы представлялись eй единственной возможностью разрешить все неразрешимое, понять все непонятное… Тоска приняла определенную форму и направление: это была тоска, обусловливаемая сознанием недостатка знаний и стремлением к образованию, но стремлением с непреодолимыми преградами…
Но — Боже мой! — какая ужасная катастрофа произошла в доме отца-дьякона, когда Ольга высказала свое недостижимое желание — поступить на курсы!.. Отец- дьякон и ругался, и плевался, проклинал студентов и курсы, чуть не побил мать дьяконицу и свою дочь, ударял кулаком по столу и простирал перст к небу.
— На курсы!.. Будь они прокляты!.. Еще не достает только, чтобы ты, моя дочь, принялась шить штаны и рубашки для кавалеров!.. Не допущу!.. Всех студентов буду вон гнать… чтобы и глазу не смели казать!.. Обращусь к властям предержащим!.. Тьфу! И эту землемершу непутную на порог не пущу!..
Впрочем, напрасно отец-дьякон упоминал о землемерше: Наталья Михайловна давно уже перестала дружить с Ольгою, — с тех пор, как для нее стало ясно, что Наум отдает той предпочтение. С этого времени между приятельницами пробежала черная кошка, что стало особенно заметным после того несчастного вечера, когда на общем чтении Ольга нечаянно пролила чернила на облеченного в подаренную рубашку Наума.
— Это свинство! — крикнула тогда Наталья Михайловна. — Я трудилась, трудилась, а ты, словно нарочно, испортила!
— Извините, Наум Васильевич! Нечаянно! — сказала Ольга…
— Ничего, пес с ней, с рубашкой! Не в этом дело, — ответил Наум и этим ответом явно показал, что нисколько не дорожит ни подаренной рубашкой, ни памятью Натальи Михайловны…
— Очень благодарна! — обиженно заметила Наталья Михайловна. — Только все-таки по моему — свинство так относиться к чужим вещам!.. Пусть вышьет сама, а потом и мажет чернилами… Очень даже вежливо!..
Гавриньке было тоже обидно за Наталью Михайловну, и он сильно рассердился на Наума, который так бесцеремонно невежлив и груб с женщиной…
Вскоре совершилось нечто ужасное и в семье почтмейстера. Отец Гавриньки неожиданно объявил, что Наталья Михайловна — шлюха и что она только кружит головы молокососам… Дело происходило за обедом и разрешилось крупною сценою между отцом и сыном…
— А тебе рано еще за чужими женами бегать!..
— Т. е. как это понять? — нахмуря брови, спросил Гавринька.
— А очень просто: не изволь бегать за землемершей! А лучше загляни в книги-то… Все, чай, из башки-то вылетело!..
— Это мое дело!.. Вы во всем видите — одну гадость и пошлость! Весьма странно и прискорбно…
— Вот то-то и есть, что гадость!.. Хлыщут, как мартовские коты, прости Господи!.. А та, шлюха, и не стесняется… На виду у всего города…
— Пошло и… и… мерзко! — раздраженно прошептал Гавринька: — от вас-то я этого уж никак не ожидал!.. Оказывается, что и вы недалеко ушли…
— Молчи, дурак!.. — крикнул в гневе почтмейстер.
— Если дурак, то в силу наследственности! — буркнул Гавринька и, не докончив обеда, выскочил из-за стола и ушел вон из дому…
На другой день Гавринька был невольным свидетелем, как почтмейстер почти выгнал вон пришедшую Наталью Михайловну, объявив ей, что «сыну их не нужны рубашки, — своих много!..»
IX.
Наступил сентябрь, а с ним и хмурые дни, с заволоченным тучами небом, с маленьким частым дождиком, грязью и скукою. Обывательские домики как-то посерели и стали казаться совсем маленькими, невзрачными… Большие болота дождевой воды преграждали пешее сообщение между противоположными сторонами улиц… Обыватели, с засученными панталонами и подоткнутыми юбками, осторожно пробирались по деревянным полусгнившим тротуарам и вытоптанным тропинкам… Лошади с трудом выволакивали телеги и тарантасы с облипшими грязью колесами из рытвин и ям… В воздухе висел неприятный туман…
В один из таких дней Гавринька печально бродил около землемерского домика с палисадником. Пальто Гавриньки намокло и отяжелело, грязные ноги сделались неимоверно большими от приставших к галошам комьев глины и чернозема и разъезжались в сторону, широкие поля шляпы обвисли, и с них, как с крыши, спрыгивали, одна за другою, водяные капли…
Сперва Гавринька прошел по той стороне, потом — по этой, потом постоял на углу, и прочитав объявление «о призыве новобранцев», опять пошел мимо домика с палисадником… Когда Гавринька подходил к землемерскому домику, он ускорял шаг, принимал деловой вид и вообще старался замаскировать истинную цель своего скитания вокруг да около… А цель этого скитания заключалась в том, чтобы как-нибудь увидеть Наталью Михайловну. Это было решительно необходимо. С того дня, как почтмейстер выгнал бедную, ни в чем неповинную женщину вон из квартиры, Гавринька потерял всякое спокойствие… Его грызла совесть, ему было и стыдно, и горько, его благородная душа скорбела за себя, за отца и за обиженную землемершу… Гавринька чувствовал какой-то гнет, — словно он сделал какую-то скверную пакость, и искал покаяния… Да, именно — покаяния!.. Он хотел высказать, что он тут не при чем, что отец — человек неинтеллигентный и позволил себе это по невежеству; он готов был искупить оскорбление собственным унижением, плакать, целовать, как пьяный землемер, ноги у напрасно и жестоко оскорбленной женщины, готов был ползать перед нею на коленях, вообще мучился, — как всегда бывает с порядочными людьми, которых случай делает невольными участниками угнетения и оскорбления беззащитных и слабых. Гавринька хотел объясниться, т. е. выяснить все, что случилось, и хоть немного облегчить свои нравственные мучения… Он рассчитывал встретить Наталью Михайловну на улице… Быть может, она пойдет куда-нибудь, — и тогда он ее догонит и объяснится… Но увы! Наталья Михайловна как в воду канула… Она нигде не показывалась, перестала даже ходить по праздникам к обедне… А это исчезновение еще более утверждало Гавриньку в мысли, что бедная женщина не может очнуться после страшного, возмутительного оскорбления и, верно, теперь неутешно плачет… Гавриньке припоминается та сцена, которую ему пришлось увидеть в день освобождения Натальи Михайловны от рабства: она сидит, прижавшись в уголку, маленькая, беззащитная, и, опустив головку на руки, льет горькие слезы… Только теперь над ней глумится не пьяный муж, а отец Гавриньки… А Гавринька стоит и молчит, не имел мужества прекратить глумление…
О, если бы увидеть ее, поскорей увидеть!
Долго Гавринька ходил, как тень, мимо палисадника, долго месил ногами грязь и мок под дождиком, но его желание не сбывалось… А увидеть необходимо, — через три дня он уедет из Сердянска, и тогда на его совести останется навеки пятно… Как же быть? Разве решиться войти в дом?.. Страшно… Она — добрая душа… Она умеет забывать личное горе и страдание — это так, но… он, живодер?! Нет, надо, во что бы то ни стало, свидеться, объясниться, — этого требует и совесть, и простая нравственная обязанность честного человека…
Гавринька неуверенно свернул к крыльцу. Поднявшись на площадку, он на мгновение остановился, застыл в нерешимости… Но внутренний голос сказал ему: «какое мальчишеское малодушие!» и Гавринька пошел дальше… Дверь не заперта… Тихо… Только часы тикают, да на подволоке мяучит кошка… Гавринька робко шагнул в переднюю. Снял галоши Кашлянул…
— Кого надо? — раздался хриплый полупьяный голос, — и в дверях зала показалась заспанная физиономия «живодера»… Гавринька растерялся и сказал:
— Наталью Михайловну можно видеть? Мне надо с ней поговорить…
— Кого? Наташку тебе?.. Поговорить?.. А кто меня подлецом называет? А?
Глаза землемера засверкали огнем дикого бешенства, нижняя губа затряслась…
— Наташку тебе? Я вот тебя той же палкой…
При этих словах пьяный землемер шагнул за стоявшей в углу палкою с набалдашником. Гавринька вылетел, как бомба, из двери, почти спрыгнул с крыльца и, не разбирая характера почвы, поспешил поскорее уйти на приличную дистанцию от домика с палисадником.
На крыльцо вышел землемер, державший в руках какой-то предмет.
— Эй! Ты! Получи свои худые галоши! — крикнул он хриплым басом, и одну за другою пустил обе галоши в грязь на середину улицы…
Но Гавринька был так поражен негостеприимным приемом, что не хотел вернуться и спасти свои, утопавшие в луже, галоши…
Трудно описать душевное состояние Гавриньки в этот памятный день… Выражаясь языком поэтов, надо сказать, что в душе его был настоящий ад… Муки совести и оскорбленного самолюбия попеременно терзали юношу, не давая ни минуты забвения… Гавринька не обедал и не пил чаю, не выходил из своей комнаты и все валялся в постели, спрятав в подушках свое лицо… Мать это сильно беспокоило, и она то и дело предлагала принять сыну хины. Но это только раздражало Гавриньку. Она не понимает и не может понять того, что переживает он!.. Никто не может!.. Кругом все — чужие люди: и отец, бесчеловечно оскорбляющий беззащитную женщину, и мать, которую больше беспокоит лихорадка, чем ужасные муки совести и оскорбленного человеческого достоинства… Что с ними говорить?.. Им, пожалуй, все это покажется только смешным… Хотелось бы повидаться с Наумом и хотя перед ним разъяснить всю эту «гадость», но… к Науму он не пойдет более: они более — не друзья и даже не товарищи… Какая дружба, какое товарищество может быть, в самом деле, с тем человеком, который позволил себе выразиться, что он, Гавринька, начал свою деятельность не с этики, а прямо с бабьей юбки?..
После этого между ними, конечно, не может быть никаких отношений. И за что все это? За то только, что Гавриньке… нравится Наталья Михайловна и что он выпросил у ней фотографическую карточку! Что тут дурного? И какое ему дело, если бы даже… он и любил Наталью Михайловну?! Пошлость! Гадость! Везде гадость!
Гавринька сжимал свою голову обеими руками, брякался, как сноп, в подушку, — и слезы отчаяния и злобы оставляли на белой наволочке мокрые пятна…
— Отец! С Гаврюшей что-то нехорошо… Не послать ли за фельдшером? — советовалась почтмейстерша с мужем. Тот пошел проведать.
— Гавриил! Отопри-ка! Чего заперся? — сказал озабоченный отец, постукивая в запертую дверь Гавриньки.
— Оставьте меня! Я ведь никому, кажется, не мешаю! — крикнул раздраженно Гавринька…
— Да отопри! Болен ты, что ли?..
— Болен, но этой болезни не понять вам!.. Распечатывайте да запечатывайте свои пакеты, а меня оставьте!
Отец отошел. «Дурит», — сказал он жене: «набалбесничался всласть, вот и все. Будет ловеласничать-то… Пора и за науку приниматься… Лоботрясы!..»
— Чего же ругаться-то! Уедет ведь послезавтра и так!.. Ты хоть на прощание-то будь с ним поласковее!.. Когда теперь увидимся!.. — заметила почтмейстерша, и ей стало жалко милого Гавриньку…
— Дети, дети! Радость вы и мученье! — прошептала она со вздохом.
X.
Была ясная сентябрьская ночь. Период дождей уже окончился, небо прочистилось, и бледно-голубая небесная синева вместе с золотым диском задумчивой луны напоминала о недавних летних ночах, канувших в вечность… Только бодрящая свежесть в воздухе, да затвердевший грунт земли свидетельствовали о полном господстве холодной осени…
Большинство сердянцев уже спало безмятежным сном. Огни давно погасли, улицы опустели, всюду стихло… Лишь на берегу реки, на одной из пароходных пристаней, еще бодрствовали: на мачте горел сигнальный фонарик, на конторке замечалось некоторое оживление, слышалась легкая русская ругань и скрип мостков под ногами проходивших и уходивших с пристани…
Здесь ожидали запоздавший пароход.
Семья почтмейстера давно уже посиживала в миниатюрной каютке для чистой публики в томительном ожидании парохода и в грустном настроении по случаю скорой разлуки с отъезжающим в университет Гавринькой. Чтобы как-нибудь убить время, которое всегда в таких случаях тянется невыносимо долго, они пили чай, несколько раз гуляли по конторке и по набережной, снова возвращались и ели холодную телятину… Но пароход не торопился, и несмотря на то, что по расписанию должен был в девять часов отойти от Сердянска, не показывался на горизонте еще и теперь, когда часовая стрелка показывала одиннадцать.
— Не видать? — несколько раз осведомлялся Гавринька у матроса, выходя из каютки на палубу.
— Нет ни хрена! — отвечал матрос, замухрыщатый русский мужичок, и начинал ругать неаккуратный пароход скверными словами.
А «предотъездное» томление все усиливалось. Сидели молча, чувствовали необходимость в последние часы говорить больше и не находили о чем говорить. Почтмейстерша шевырялась все в узелках и картонках, в десятый раз ознакомляя Гавриньку с тем, где и что уложено и с чем следует быть поосторожнее; почтмейстер сидел насупившись и молча читал расписание отхода пароходов и таксу. Гавринька слонялся из угла в угол. Всем было скучно, и все завидовали находчивому Грише, который в ожидании прощания с братом прекрасно покушал и теперь также прекрасно спал на лавочке, обернувшись личиком к стене.
— Тут вот — яйца!.. Боюсь, не в смятку ли… Не разбей, еще беда будет — чай и сахар испортишь…
— Ладно…
— Как только приедешь, сейчас же напиши…
— Хорошо, напишу.
— Да поберегайся дорогой-то… Долго ли простудиться…
— Конечно…
Таков был характер прощальной беседы между расстающимися надолго людьми.
Река волновалась. Холодный ветер слегка покачивал конторку, — хотелось прилечь; монотонный скрип досок, из которых была сколочена каюта, и плескание валов в борт действовали усыпляющим образом. Почтмейстер сладко позевнул и посмотрел на карманные часы, за ним позевнула и жена… Гавринька предложил им идти домой — спать, так как пароход мог и совсем не прийти сегодня… Разбудили Гришу… Посидели, встали, помолились Богу и, расцеловавши Гавриньку и в лоб, и в губы, пошли… Гриша ревел, и его рев долго доносился до Гавриньки и щемил ему сердце.
Но вот рев затих — успокоилось и Гавринькино сердце. Гавринька остался в каюте один. Он чувствовал теперь себя бодрее и лучше, словно присутствие родных стесняло его свободу, — и сонливое настроение исчезло.
Гавринька приободрился, подтянул выше голенища охотничьих сапог, поправил ремень дорожной сумки, закурил папироску и пошел прогуляться и еще раз осведомиться, — «не видать ли»… В дверях он столкнулся с Наумом, который с вещами и с мамынькой лез в каюту…
— Виноват-с! — извинился Гавринька и вежливо дал дорогу вошедшим.
— Ничего-с! — сказал Наум, с трудом протаскивая в узкое пространство двери чемодан и мешок с яблоками.
Гавринька почувствовал себя как-то неловко. Он не ожидал этой встречи и не знал, как теперь повести себя по отношению к бывшему другу и товарищу… Долго гулял он по берегу и по палубе конторки, отклоняя столкновение с Наумом. Но войти в каюту все-таки пришлось очень скоро: Гавринька прозяб.
— Извините, я сложил ваши вещи со стола и с лавки вон куда!.. Полагаю, как равноправный пассажир, я имел на это право, — встретил его Наум.
— Сделайте одолжение!..
— Здравствуй, Гаврила Миколаич! Я тебя и не узнала — богатым быть!.. — заговорила вдруг приютившаяся в углу на лавке Авдотья.
— Мое почтение!
— Что это ты совсем забыл нас?.. С тех пор я тебя не видала?
— Так… некогда было…
— Ну, вот, вместе поедете, — все повеселей будет!..
— Да, вместе… Конечно, веселее… — согласился Гавринька.
Наум ходил по каюте в направлении с севера на юг, а Гавринька с востока на запад. Они старались не задевать друг друга.
— Не хошь ли, Гаврила Миколаич, яблочков? Анисовые, наливные, вкусные! Наум! — угости приятеля-то; чай, не жалко! — начала опять бестолковая Авдотья.
— Пожалуйста! Вон они! — сказал Наум, показав рукой на мешок под лавкой, и слегка улыбнулся.
— А ты вынь! Самому ему, что ли, под лавку-то лезть?! — заметила Авдотья.
— Я не хочу… не беспокойтесь! — сказал Гавринька, увидя, что Наум — в большом затруднении, и тоже улыбнулся.
— Холодновато! — сказал он, ни к кому не обращаясь.
— Да, не жарко… А мне вот в летнем одеянии так и совсем свежо! — ответил Наум.
Гавринька любезно предложил ему плед. Наум отказался.
Так, слово за слово, разошедшиеся друзья начали разговаривать, хотя все еще на «вы». Оба были очень довольны, что встреча разрешается так просто, обоим было смешно, и хотелось положить конец этой комедии, но самолюбие заставляло их выдерживать раз принятый тон…
Наконец, Гавринька выразил желание хватить рюмку водки, чтобы согреться, а Наум одобрил этот проект:
— Было бы не дурно! Кстати, мне надо разменять трешну!..
— Идем! — сказал Гавринька.
— Куда?
— А вон в «Прогресс», там еще огни!
Они пошли в гостиницу «Прогресс», гостеприимно светившуюся на берегу своими окнами. Выпили по рюмке водки и крякнули. Гавринька предложил выпить бутылку пива.
— Пожалуй, — сказал Наум.
— Какое пьешь? — спросил Гавринька, незаметно переходя с «вы» на «ты».
— Все равно…
А за пивом беседа приняла и вовсе приятельский характер:
— Тебя, говорят, землемер выгнал и чуть не избил?..
— Нет, не то, чтобы выгнал, а принял действительно довольно сухо… Ну, да ведь могло ли быть иначе?.. Разве можно предъявлять к нему какие-нибудь нравственные требования… Живодер и скотина, подлец…
— А я слыхал, будто выгнал… Сплетничают… Видели, говорят, как ты вылетел с крыльца…
Гавринька вспомнил свои погибшие галоши, но все-таки не признался…
— Кто это говорит?.. Как не совестно!.. Я действительно поскользнулся (грязно было) и чуть было не упал… А они «вылетел!»… Ну, и язычки же у нас!..
— Да, это верно, — произнес Наум и, немного помолчав, сказал:
— И со мной, брат, ерунда вышла… Представь: прихожу вчера к Ольге за книгой… Никого дома нет, — она одна… Ну, сидим, болтаем… Вдруг входит мать… Ха-ха-ха!.. Представь только!.. Ведь это… ха-ха-ха! Ни с того, ни с сего обращается ко мне и говорит: вот что, Наум Васильевич!.. если вы думаете жениться на Оленьке, так другое дело, а если так только, так нечего по-пустому девушку смущать… Ха-ха-ха!.. Дурная слава, говорит, бежит, а хорошая лежит!.. Ха-ха-ха!..
— Неужели?
— Да… Я стою, как болван, глаза выпялил… Ха-ха-ха!..
— Ну, а Ольга?
— Она кричит: «Мамаша, мамаша! что вы? Перестаньте!» и реветь…
— Фу ты, ерунда какая!
— А дьяконица больше да больше… Вот, говорит, вам Бог, а вот — порог…
— Ну?
— Ну… ну, и ушел… Плюнул и ушел… Жалко книгу. — Добролюбова оставил…
— Аяй! Ерунда!..
— Да, брат… Не так мы за «дело» принялись, — не с того конца…
— Т. е. как это?
— Нерационально…
— Почему?
— Multis de causis…
— А именно?
Но в это время подходящий к Сердянску пароход затянул протяжный свисток, и друзья, побросав стаканы с пивом, стремглав кинулись на конторку…
Гулко прогудели три торопливых свистка, прокатились громким эхом в прибрежных горах, и блиставший огоньками пароход, обдавая город Сердянск клубами черного дыма, отделился от конторки…
Вот прогудел он отрывочным свистком еще один, прощальный раз, ритмически похлопал плицами колес о воду, поплескал валами на песчаную отмель берега, мигнул зеленым кожуховым фонариком — и скрылся, исчез…
На конторке еще раз выругался матросик и, спустивши с мачты сигнальный фонарь, пошел спать… На конторке стихло. Окна гостиницы «Прогресс» померкли.
Не угасал только огонек лампы в доме о. дьякона; там сидела у окна Ольга с раскрытою книгою в руках и, глядя через окно куда-то далеко-далеко, тихо и задумчиво повторяла:
Оттого, что был я честен;
Но за то родному краю,
Верно, буду я известен…
«Рассказы». Том 1. Издание товарищества «Знание». 1903 г.
Борис Кустодиев «Гулянье на Волге», 1909 г.