Сергей Гусев-Оренбургский «Деревенский батюшка»
Жил в селе Зимогорах священник, по имени отец Андроник, человек уже пожилой, но еще крепкий и бодрый, знавший болезни только по их названию, несмотря на свои шестьдесят лет. Семейство его состояло душ из двенадцати, всяких полов и возрастов, так что старинный и обширный поповский дом всегда был наполнен веселым оживлением, смехом, спором, гамом голосов. Часто там слышались звуки гитары, на которой мастерица была играть старшая дочь, вдова, крики играющих детей, а на дворе звякали колокольчики пар и троек заезжих гостей. Сам о. Андроник был человек веселый, весьма общительный, в прежние годы и выпивал изрядно, но при всем, том, видом был скромным, обхождением со всеми вежлив, не взирая на лица и звания, а нравом такой мягкий, добрый и в то же время до неуступчивости справедливый, что прихожане его высоко ценили и никак не хотели отпустить, когда он несколько раз собирался, в виду многосемейности, перевестись в более богатый приход. Зимогоры — село небольшое и бедное, затерявшееся в глуши лесов, могло бы дать пропитание священнику лишь начинающему и не обремененному детворой. Супруга о. Андроника нисколько не приняла во внимание этого важного обстоятельства и в первые же годы совместной жизни два раза подряд осчастливила его двойнями, а затем уже с аккуратностью каждогодно рождала по одному домочадцу. Но от этого о. Андроник становился только веселее.
— Обилие велие! — радовался он.
Иногда, при гостях, нахваливал попадью.
— Продолжай, продолжай, дорогая супруга, — шутил он, — и да будет потомство наше, как песок морской, во исполнение завета Господня: плодитеся, множитеся, наполняйте землю…
Однако, приходилось подумать к об «обладании землею». О. Андроник взял на себя исполнение этой части библейского завета, и исполнил в точности. Так как настаивать на плате за требы по выработанной практикою таксе он не мог и не любил, прихожане отвели ему земли больше, чем полагалось, Впоследствии он стал еще приарендовывать землю. И развел обширное хозяйство. Дни и ночи проводил он на лесных полянах, лично принимая участие в работах. Эта трудовая жизнь, почти крестьянская, и существовавший, несмотря на все труды, недостаток, в средствах наложили с течением времени отпечаток на весь обиход жизни и на самую внешность о. Андроника. От природы человек крупный, мощный, жилистый, одной рукою поднимавший пятипудовые мешки, он видом напоминал добродушного, лохматого, меднолицего хозяйственного мужика. Ходил в домодельных сапогах, научившись шить их сам, и вечно в заплатанном подряснике, потерявшем от времени и цвет, и форму. Впрочем, и подрясник был для него как бы присвоенным званию мундиром, в котором ему было неудобно и тесно: большею частью ходил он в нем — распахнувшись, и при каждом удобном случае снимал его, оставаясь в широких черных брюках и цветной рубахе на выпуск, подпоясанной выцветшим кожаным ремнем. Не удивительно, что при косьбе он шел первым и только покрикивал:
— Не отставай, ребятушки-и…
Уходил впереди, останавливался, ждал.
— Ну-ко, ну-ко, догоня-й, милые друзья!
«Милым друзьям» жилось у него, как у Христа за пазухой. Они были как бы членами семьи. Только вечерний чай да чествование гостей происходили интимно в комнатах, завтраки же и обеды — в кухне, за общим столом. вместе с работниками, сидели и члены батюшкина семейства, под председательством самого батюшки, неукоснительно благословлявшего трапезу и читавшего молитвы перед едой и после оной. Всегда присутствовали за трапезой и разные убогие люди, иные — случайно приглашенные, — нищие, проходимцы, странники, другие — в качестве постоянных нахлебников, как дурачки Якимушка и Маша-аляля. Долго сидеть за трапезой батюшка не любил: уважал людей, управлявшихся с едой быстро.
— Время — дело золотое, — говорил он, — ну-ко, ну-ко, за работку поторапливайся!
Первым выходил на дому с топором, с косой, с граблями или с требником, смотря по надобности.
И был первым во всякой работе.
Он любил сам навивать сено на воза, сооружать ометы, пахать дымящуюся весеннюю землю. Сам с особенным благоговейным чувством, разбрасывал семена. Даже сам ездил зимой за дровами, потому что любил лес в его серебряном уборе, таинственно-сказочную лесную тишину, навевавшую странные, необычные мысли о чем-то загадочном и вечном. И жалко ему было будить эту тишину звенящим стуком топора, он вслушивался в нее, сплетался с нею нитями души, ему самому непонятными. Но, когда принимался за работу, разгорался, и весело ухал. И чувствовал, что оживает лес от его работы. Возвращался из леса веселый и особенно в этот день добрый. Дома он сам плёл плетни, из плетней сооружал клети и закуты, сам летом их обмазывал. А в осеннюю пору помогал жеребиться кобылам, ягниться овцам. Прихожане только дивились: как это батюшка везде успевает. Иногда даже опытные мужики приходили к нему за хозяйственными советами.
— Как, батюшка, вот то-то и это-то?
— Да вот, так-то и так-то.
— Стало быть, вот этак?
— Так, так!
Посмеиваясь, исполняли его совет, и всегда выходило правильно.
— Мужицкий батька! — восторгались они.
Однако, эта жизнь, исполненная забот хозяйственных, не мешала ему быть и образцовыми священником. Все дела приходские исправлял он исправно, и всегда так, как подсказывала ему совесть. Он делал все, что почитал долгом своим: поучал, увещевал, советовал, внося и в советы и увещания свои добродушную хозяйственную сметку, что чрезвычайно нравилось мужикам. За долгую жизнь в селе он так сжился с мужиками, что и сам был как бы первым из мужиков. Ни чинился, ходил к ним в гости, случалось — бражничал, но никогда при этом не упускал случая дать какой-нибудь полезный совет и оказать свое «отеческое», как он говорил, влияние.
Придет, бывало, к мужику.
— Здравствуй, Кириллыч!
— Здравствуй, батюшка.
— Принимай, в гости пришел.
— Ми-лости про-о-сим!
— А угощать чем будешь?
— Чайком-сахарком да доброй беседой. Самоварчик баба живо наставит, того-сего из печи достанет. Ну, и… конешно-што…
Мужик смеялся:
— Молочка!
— Это которое наскрозь-то видать?
— Оно, батюшка.
— Вижу, вижу; знаешь обычай. И не откажусь. Притомился как-быдто. И с чего, братан ты мой? Недельку попахал, а в левой пятке ломота. Стары кости…
— Шутишь, батюшка… всем бы таким старикам-то быть.
— Аль, думаешь, мне износу нет?
Так, перешучиваясь с хозяином, шел батюшка в избу, снимал стеснявший его подрясник и бросал его куда-нибудь в угол на лавку, как мужики бросают зипуны. Вся изба так и расцветала улыбкой от его прихода. Баба весело гремела самоваром, суетливо собирала на стол, звонким смехом отзывалась на батюшкины шутки; ребятишки жались к нему, как к доброму великану, всегда имеющему про запас для них милое словцо, а то и леденец в кармане. Даже старая старуха свешивала с печи сухие, черные ноги и принималась говорить о близкой смерти, но говорила о ней так, словно собиралась на свадьбу ехать. Когда появлялся на столе кипящий самовар, батюшка, потирая руки, говорил:
— Люблю, люблю сию китайскую музыку!
Хитро подмигивал мужику:
— Кабы да в теплой бы компании…
Но уж батюшкин обычай знали, и к мужику спешно собирались его приятели. Изба наполнялась бородатыми людьми. Все лавки заняты, люди распоясаны, потны, веселы, шумливы; дуют на блюдечки, хрустят сахаром, ведут речи о всех заботах, о всех новостях дня и года. Не забывают от времени до времени и протянуть к батюшке волосатую руку с блестящим стаканчиком, но это только усиливает веселое и добродушное настроение.
Батюшка, широко улыбаясь, ладонью отирает усы.
— Живи-живи да не ухни! — говорит он, принимая протянутую рюмку, — воистину, не в вине, други мои, скорбь, но в сердце нашего порочности. Что исходит из сердца? Ненависть, свара, вражда, жестокость, себялюбие, к делу Господню нерадение… блуд и пьянство. Сердцу же доброму вино не повредит, ибо меру свою оно знает
и блюдет, дабы добрая веселость не перешла в безумных уст гоготание. Потому-то и Христос благословлял вино на браке в Кане. Не в пище вред, — в объедении, не в вине грех, — в опьянении.
Он выпивал и добродушно смеялся:
— Так-то, светики!
Подмигивал кому-нибудь, рыжему и скуластому:
— Андрю-ха-а…
— Что, батюшка?
— Зашибаешь?
Рыжий брался за бороду:
— Случается…
— И перешибаешь?
Рыжий смущенно ухмылялся и опускал глаза:
— Всяк бывает…
Батюшка весело грозил ему:
— Не годится дело, светик, не годится. Как пастырь, говорю… и друг! Добра желаючи. Вот так, в компании… для духа веселости, и во славу Божию… можно! В меру прочих, без превышения… А ведь иной… сам знаешь, перешибет, так… зверем становится, себя не помнить. Бес-то и тут, чтобы повредить. Того только и ждет. Много вреда делает и в семье, и в хозяйстве.
Он неопределенно посмеивался:
— Правда?
— У нас в Андрюхе-то семь бесов, а не один, — смеялся какой-нибудь неопытный, — намеднись над женой каку расправу учинил…
— А ты кто, судия? — немедленно со строгостью обрывал батюшка,
И помолчав, начинал посмеиваться.
— Ох, как мы легко в чужи-те глаза засматриваем, да все сучки там примечаем! А в своём-то, бревнышко-то, видим? То-то, мне невдомек, старики все спрашивают: кто, мол, это у баб больно любит фартуки щупать? Не знаш-ли ты, Лаврентий?
Старики смеялись, покачивая головами, а неопытный Лаврентий отворачивался и делал вид, что не слышит.
Но батюшка все не оставлял его
— Не осуждай, — говорил он, — никогда не осуждай, но совет дай. По-милому, по-душевному совет дай. Подойди вот так к нему да в пояс поклонись…
Батюшка, как бы в пояснение своих слов, вставал и делал поясной поклон рыжему.
— Не бей, миленький, жену, не бей, Христа-ради, и даже не ссорься с нею… грех это!
Рыжий не знал, куда девать глаза.
— Да, ведь, я ж… батюшка…
— К примеру, к примеру, Андрюша, говорим, — тихонько хлопал его по плечу батюшка, — я даже таким словам и веры не даю! Какой же лиходей свою жену будет забижать? Не верю, не верю. Мало што болтают! Вон, говорит, Елисей скотину чем ни попадя хлещет…
Старый Елисей от неожиданности багровел и поднимал руки с дрожащими пальцами.
— Батюшка… да, ведь, оно… ежели… когда и…
— Не поверю! Никогда не поверю! — как бы отодвигал батюшка такие обвинения ладонями вытянутый, рук. Скотину бить? Разве это можно! Кто кормит-то нас, кто труды-то с нами несет… хлестать?! Она ж такая тварь Божия, как и мы… она ж страдает! Она ж Богу жалуется! Она ж через это на работу сил лишается! Это все едино, кабы я в лес поехал да зачал с деревьев сучья обрубать за то, что они от ветра качаются… либо рожь начал топтать, что мол плохо растет. Нет, не верю… зря болтают. Не такой Елисей старик. Хор-роший он старик! Станет он скотину бить… так я и поверил!
Он посмеивался Елисею:
— Правда?
Тот только облизывал губы, точно их кислым мазнули.
А батюшка опять обращался к рыжему;
— А уж о жене что и сказать? С женой об руку пойдешь на суд Господень. А она бита! В синяках! Что Господь-то скажет? Все святые засмеют!.. Нет, никогда такой болтовне не поверю!
Он брал рюмку.
— Давайте-ка, други мои милые, выпьем еще по единой для души веселия… да и оставим… буде… чайком побалуемся. Савельевна! Наливай-ка зельица китайского, угощай гостей веселее, чтоб голов не вешали!
Смущение быстро проходило, и уж опять разгорался веселый и жаркий разговор. Но невольно он вращался вокруг затронутых тем. Припоминали мужики разные поучительные истории, а о. Андроник говорил:
— Вот я вам, детки, из книги святых писаний повесть расскажу…
И текла мирная беседа…
…Медленно, почти незаметно, но неуклонно год за годом из-менялось при о. Андронике село: уходило в область преданий беспробудное пьянство, даже был закрыт приговором питейный дом, смягчались нравы. Люди стыдились даже кричать на скотину, не только бить. И уж так это вкоренилось, что драчун не показывайся и на улицу, — засмеют. Нигде не слышно было матерного слова. Даже на базарах — местах свободного разгула — зимогорцы отличались степенным видом своим, опрятностью в одежде и любовью к мирной беседе о вещах «душевных».
В шестьдесят лет о. Андроник, напоминавший льва крупными чертами лица своего и гривою седых волос, мог бы с некоторой гордостью сказать о себе, что он не даром прожил жизнь, не даром потрудился и уничтожил много вредного и злого среди прихожан. А церковная школа, одна из лучших в епархии, построенная им почти трудами собственных рук, им всхоленная и взращенная, как детище, во многом довершила его дело, И в тоже время донесла славу его даже до владычных покоев. Но о. Андроник, в естественной скромности своей, считал деятельность свою самою обычною, просто свойственною всякому священнику. И почестей не любил. Много раз предлагали ему благочиние, он отказывался:
— Со всеми я в мире, а тогда вражда пойдет… на всех не угодишь, ведь!
Так он ответил и самому владыке, причем вспоминал об этом случае всегда с особым веселием:
— Здорово я влопался тогда!
Дело в том, что владыка приехал в Зимогоры неожиданно Он проезжал трактом на ямских по делам в соседний город и, будучи в епархии недавно, нарочито приказал свернуть в село, наслышавшись от благочинного о зимогорском священнике.
Был вечер.
Карета подкатила к крыльцу Поповского дома, из нее твердой поступью вышел высокий, седой старик, с хмурым лицом и острым взглядом. Благочинный и протодьякон, его неизменные спутники, быстро подскочили, чтобы почтительно поддержать его под руки.
Но он отстранил их.
— Скорей зовите его сюда, — сказал он с властной сухостью, — посмотрю, поговорю и дальше поеду.
И твердо прошел по крыльцу к двери.
Протодьякон, метнулся к калитке, чтобы посмотреть, не на дворе ли батюшка, а благочинный принялся стучать в дверь. Но калитка оказалась запертой, дверь не отворяли. В доме никого не было, батюшка чистил на заднем дворе навоз с работником, а матушка не вернулась еще с огорода. Наконец, дверь отворилась, и босоногая девчонка высунула из нее острое лицо.
— Кого надобно?
— Где батюшка?
— Навоз чистит.
— Зови его скорей: владыка приехал!
Девчонка всплеснула руками и помчалась, как сумасшедшая. Владыка быстрой поступью прошел в залу. В зале было по-крестьянски просто. Домотканые половички дорожками тянулись по белому полу, у стен приткнулись столы, покрытые холстинками, синими и красными, неуклюжие стулья с волостного базара дополняли меблировку. Единственным украшением этой обширной комнаты были портреты многочисленных владык на стенах, в темных рамах, — все те, при которых служил о. Андроник. Да еще на видном месте — ставленническая грамота. Впрочем, усмотрел зоркий взгляд владыки еще гитару, скромно поставленную в уголок за накрашенный посудный шкаф
Владыка сел, не сгибая спины, на стул, напоминая в этом положении монаха в церкви.
— Поторопите! — резко сказал он.
И, перебирая четки, стал смотреть в угол на гитару.
Благочинный поспешно вышел в соседнюю комнату, натолкнулся там в темноте на стол посредине, услыхал где-то поблизости шепот и пошел на него. Проник еще в одну дверь и различил в тусклом свете окна две громоздкие фигуры, что-то перебиравшие.
— Кто здесь? — спросил он.
— Да мы, — отозвался знакомый голос протодьякона.
— А о. Андроник!?
— Да вот он!
И благочинному показалось, что протодьякон захлебывается от смеха.
— Что ж вы, о, Андроник! — заспешил благочинный, — ведь, ждет владыка!
О. Андроник шумно шептал в темноте:
— Пропал… будь он неладен.
— Да что такое?
— Никак не могу подрясника найти!
Благочинный взволновался:
— А владыка ждет! Да где вы его снимали?
— Пес его знает! С утра снял, позабыл.
— Один он у вас, что ли?
— Есть… да в шкапу, а шкап-то заперт, как на грех. И чего попадья на старости лет запирать вздумала?..
Благочинный тоже принялся шарить.
Он нащупал что-то тонкое и длинное, с широкими рукавами, подумал, что это ряса, и, растопырив ее в руках, предложил о. Андронику надеть хоть рясу вместо пропавшего подрясника. О. Андроник про себя удивился: откуда тут взялась ряса, но поспешно полез в нее, затем направился к зале, на ходу оправляясь.
И в недоумении остановился:
— Чего-то ряса-то тонкая, не моя словно, да и ворот не найду. Посветили бы хоть.
Протодьякон зажег спичку.
И все трое духовных присели от хохота: на батюшке комично болтался матушкин домашний капот с красными цветами по желтому полю. Некоторое время духовные молчаливо сгибались, поджимая животы, в беззвучном смехе. Но в зале послышалось нетерпеливое покашливание владыки, и благочинный поспешно принялся стягивать с о. Андроника капот, сердито шепча:
— Валяйте в рубашке… на мою голову!
О. Андроник хотел что-то возражать, но благочинный и протодьякон начали подталкивать его.
И вытолкнули в залу.
Владыка с строгим недоумением воззрился на громадного мужика, неожиданно ввалившегося в залу, от красной рубахи его перевел взгляд на багрово пылавшее лицо. По седой львиной гриве тотчас догадался, что перед ним священник.
— Что это за маскарад? — грозно нахмурился он.
О. Андроник шумно сделал земной поклон и благоговейно поцеловал руку владыки:
— Простите, владыко святый… не знаю, куда подрясник задевал! А не посмел вас задерживать…
— Разве вы дома всегда так?
— В работе иначе невозможно!
Чуть заметная усмешка прошла по лицу владыки и так осталась.
— Тем лучше, — сказал он, смеющимися глазами осматривая о. Андроника, — что вижу вас без прикрас, как описывали. Полагаю, что и апостолы при работе имели такой же вид. Не смущайтесь.
И он быстро, твердо, точно стал задавать вопросы, желая знать все о жизни прихода и священника. О. Андроник уже оправился от смущения и отвечал обстоятельно. Видя, что гроза миновала, в зал бесшумно проникли благочинный с протодьяконом и почтительно стояли в отдалении: благочинный, с лицом, ничего не выражающим, кроме внимания к словам владыки, протодьякон же — багровый и испуганный желанием прыснуть со смеху при необычайном виде священника в красной рубахе и рыжих, пропахших навозом сапогах.
— Хорошо еще — не в лаптях.
И протодьякон набирал побольше воздуха в грудь, чтобы затушить смех, отчего получал вид утопленника,
— И не желали бы на лучший приход? — спрашивал владыка.
— Нет, — твердо отвечал о. Андроник, — прежде это имело смысл, да и то не уходил, упрашивали прихожане. Теперь же… жизнь прожита, дети выращены. Здесь целое поколение взросло на моих глазах, всех по именам знаю. Как уйду? Зачем? Не мог бы. Да и хозяйство… В другом месте зачинать его — сил не хватить, а без него я не могу…
Владыка слушал, перебирая четки, и все смотрел в угол на гитару.
Вдруг он вытянул свою сухую руку.
— Это вы играете?
О. Андроник оглянулся.
— Нет, — рассмеялся он.
— А умеете?
— И не умею… это дочь играет.
Улыбка прошла по лицу владыки.
— Значит, не все же вы умеете…
Он встал.
Тотчас благочинный с протодьяконом метнулись поддержать его под руки.
Он отстранил их.
Зорко взглянул в лицо о. Андроника.
— Желаю видеть вас благочинным!
— Это мне уже не раз предлагали, преосвященнейший владыка.
— Знаю.
О. Андроник почтительно склонился.
— Благодарю за предложенную честь, но, как и прежде… отказываюсь.
Владыка нахмурился, вспыхнул и спросил уже резко:
— Почему?!
— Всякое хозяйство требует меры сил…
— Вы — хороший хозяин.
— В меру сил. Сверх же сил — все из рук повалится.
— Ошибки будут — прошу!
— Но я себе не прощу, владыко! — с сдержанной твердостью и как бы даже повысив тон, отвечал о. Андроник, — потому что всегда буду сознавать, что взялся сверх меры сил!
И он добавил тише, как бы спохватившись:
— К тому же не терплю вражды, с таким ответственным делом невольно сопряженной, и не выношу наказаний даже для зло провинившихся…
Он смущенно пошутил, чувствуя, что владыка недоволен,
— Я вам хлопот наделаю!
Владыка еще больше нахмурился.
Он резко повернулся и пошел к выходу. Благочинный с протодьяконом кинулись вперед, распахнули двери. В дверях владыка остановился, еще раз окинул священника смеющимся взглядом.
— Должно быть, боитесь на благочиннический съезд без подрясника приехать?
После такой милостивой шутки, как бы позволившей благочинному и протодьякону задрожать от сдержанного смеха, владыка резко и широко благословил о. Андроника:
— Да благословить вас Господь Бог и в дальнейшем на твердое исполнение долга своего?
Сел в карету и уехал…
Через месяц о. Андроник получил из епархии похвальный отзыв епископа, с золотым тисненьем, «за твердое исполнение долга своего и добрых нравов утверждение».
…При всем том, был в Зимогорах один вредный обычай, которого о. Андроник никак не мог искоренить, несмотря на все меры. Обычай этот был происхождения древнего и заключался в том, что зимогорцы ходили войной на каратаевцев.