Владимир Ленский «На пороге».

III.

Дверь тихо скрипнула, вошла Сима. Она остановилась на пороге, думая, что Алеша спит. Он зашевелился и тихо спросил:

— Сима, ты?..

— Я, Алеша…

Она подошла. Он взял её руку и поднес к губам. Но пальцы его были слабы, и он уронил её руку.

— Сядь… — чуть слышно сказал он.

Сима опустилась на край постели и стала гладить его исхудавшую, почти прозрачную руку своей полудетской, маленькой рукой.

Алеша лежал с закрытыми глазами, но по тени, пробегавшей по его лицу, видно было, что он что-то хочет сказать и не решается.

— Что ты, Алеша? — тихо спросила Сима, наклоняясь над ним.

Он открыл глаза и посмотрел на нее грустно и серьезно.

Никогда прежде так не смотрел он на нее. И вдруг он криво, жалко, одним углом рта, усмехнулся — и опять закрыл глаза…

Сима поняла, что он хотел сказать. Этой беспомощной, жалкой улыбкой он сознавался в своем бессилии против смерти, которая шла на него…

Прижавшись щекой к его руке, девушка глотала слезы и силилась удержать их, но они не слушались её и бежали из глаз ручьями, обливая Алешину руку. Он почувствовал их теплоту, — и у него самого на ресницах задрожали слезы.

«Сима плачет… — подумал он. — Я умираю, а она, ведь, остается жить… жить…»

Он несколько раз мысленно повторил это слово, как будто теперь только понял его настоящее значение, весь его глубокий смысл. — Жить… Это значить — видеть, как падает снег… дышать свежим, морозным воздухом… смотреть на небо, чувствовать солнце, слушать Симу, целовать Леле руки и губы… Ах, это так много значит…»

— Вот настанет весна, — слышит он, как говорит Сима: — тебе лучше станет… Поедем куда-нибудь на юг…

Он не слушает, что говорит она дальше. Он думает о весенних экзаменах… Здание университета, шумная, волнующаяся толпа студентов… вызывают по фамилиям. Вот кричат: «Ежов, Алексей!». Кто-то отзывается: «Умер!» — Как? когда? от чего умер? — сыплются вопросы… Кто-то рассказывает о его болезни и смерти… Но вот снова вызывают кого-то. О нем уже забыли, как будто его никогда и не было среди них…

«И никто не зайдет проведать… — с горечью подумал Алеша. — Для них — уже умер, уже труп!..»

— Хорошо будет весной, — продолжает Сима, гладя его руку и глядя куда-то в сторону полными слез глазами: — ты выздоровеешь, и тогда уже незачем будет откладывать твою свадьбу с Лелей. Я знаю, папа и мама, в конце концов, примирятся с этим. Мы как-то говорили…

Алеше хочется крикнуть: зачем ты это говоришь? ведь, ты же знаешь, что я умру и не доживу до весны!..

Но ему приятно поглаживание по его руке её маленькой, почти детской, теплой ручки, и он не прерывает ее, но и не слушает больше, а отдается мыслям о Леле. Он представляет ее себе после того, как его не станет. И он ясно видит, что и она, как и другие, может совершенно забыть о нем. И это будет так просто. Ведь, его больше нет, он ушел, исчез, он — ничто, одно только имя, за которым — пустота, которое само по себе, без него самого, ничего не представляет. Она будет жить одна… долго будет жить одна и привыкнет к этому… или…

Он видит, как открывается дверь в её комнате и на пороге появляется незнакомый мужчина. Леля спрыгивает с дивана, где она сидит обыкновенно, подобрав ноги и платье и сложив на коленях тонкие-тонкие руки, бежит к нему, обвивает его шею руками и приникает к его груди светловолосой головкой… Так она встречала всегда Алешу, а потом, может быть, будет встречать другого…

В его груди что-то начинает клокотать и биться, подступает к горлу и душит; лицо синеет, на лбу и висках надуваются толстые, тёмные жилы, глаза наливаются кровью и лезут из орбит. Он приподнимается на локтях, падает и бьется на подушке в припадке неудержимого кашля, который как будто рвал все у него внутри. Когда кашель прекратился — послышались рыданья. Захлебываясь слезами, с мукой и злостью, он говорил:

— Как же это может быть?.. Ведь, я не жил совсем! Мне только двадцать два года!.. Такая нелепость… бессмыслица… Кому нужно, чтобы я умер?..

Сима обнимала и целовала его и ничего не могла сказать. Она видела, что он уже все знает, что он сам пришел к сознанию смерти, и слова утешения должны были только раздражать и мучить его…

Кашель и рыдания совершенно обессилили его. Он лежал на спине, с закрытыми глазами, бледный и тихий, с каплями холодного пота на лбу. Его лицо стало строгим и серьезным, он как будто совсем перестал дышать, и Симе показалось, что он заснул.

Она встала и тихо пошла к двери, но он вдруг слабо окликнул ее. Она остановилась.

— У тебя письмо от Лели… — уверенно сказал он. — Дай мне его…

Сима смутилась, пошарила у себя в кармане и вынула письмо.

— Тебе нельзя волноваться… — как бы извиняясь, сказала она: — я думала после дать тебе…

— Ах, Сима… нельзя волноваться!.. — упрекнул ее Алеша и криво усмехнулся: — ведь, теперь все равно…

Он нетерпеливо разорвал конверт и стал жадно читать письмо. Лицо его хмурилось и становилось злым и некрасивым… Он вдруг положил письмо на грудь и, сдерживая кипевшее в нем раздражение, повернулся к сестре и твердо, отчеканивая каждое слово, сказал:

— Сима, скажи отцу и матери, что пора перестать играть эту глупую комедию. Я умираю и хочу, чтобы Леля была здесь, около меня. Пусть же поймут они, наконец, что теперь не время считаться с этими глупыми предрассудками, что это — последняя услуга, которую они могут оказать мне. Скажи им, Сима… — он хотел продолжать, но почувствовал приступ кашля, беспомощно махнул рукой и отвернулся к стене, вздрагивая и трясясь всем телом…

Сима вышла из комнаты, прислонилась в коридоре к стене и, прижав ко рту платок, разрыдалась…

IV.

Алеша лежал и ждал. Он боялся думать, что родители не согласятся допустить к нему и оставить около него Лелю. Это было бы несправедливо и жестоко. Раньше он сам просил Лелю потерпеть и подождать, пока он поправится и придёт к ней. Он боялся, что она не выдержит и придет к нему и ее здесь оскорбят и обидят. А теперь уже больше нельзя было ждать: он никогда уже не сможет пойти к ней, и она должна войти в их дом. Теперь к ней могут отнестись по-человечески, потому что она приходит к умирающему. И разве, умирая, он не вправе потребовать от родителей сочувствия к своему желанию увидеть любимую женщину и проститься с нею навсегда? Ведь, это желание его и это требование так естественно и справедливо!..

Он ждал, и легкое волнение дрожало у него в груди. Закрывая глаза, он ясно представлял себе лицо Лели — это бледное, полудетское лицо, с большими, карими глазами, которые так хорошо умеют лучиться и сиять от радости. Он так любил гладить её шелковистые, светлые волосы, целовать её маленькие, детские ручки, становиться перед ней на колени и обнимать её тонкие, стройные ноги, теплота которых, чувствуемая сквозь платье, как электрический ток, наполняла его всего горячей дрожью. Ему так приятно было, когда она наклонялась к нему, брала в руки его лицо и прижималась к его губам нежными, горячими губами…

Каким большим и светлым счастьем вошла она в его жизнь!.. Началось это весной, и ему кажется, что все время, что он ее знает, длится эта нежная, теплая весна…

Вот он, проходя через двор к товарищу, видит ее стоящей на крыльце. Он не знаком с ней, но они уже хорошо знают в лицо друг друга. Она краснеет и торопится уйти в комнату. А у него сердце сильно бьется…

Вот он следит из окна маленькой комнаты товарища за мелькающей в садике, среди зеленых кустов сирени и жасмина, тоненькой фигуркой в белой блузке и белой же гофрированной юбке, сквозь которую внизу так красиво просвечивают контуры тонких ножек в черных прозрачных чулках и белых туфельках. «Как она молода и красива!» — думает он, и его неудержимо влечет к ней…

Ясное, теплое утро. Алеша пришел к товарищу и не застал его дома. Сидит на крыльце и ждет. У неё окно раскрыто, и она стоит в окне. Свежая, юная, нежная. На окне сидит старая серая кошка, греется на солнце, жмурит зеленые глаза с узкими черными щелями зрачков и то выпускает из мягких лапок, то снова прячет в них острые, кривые когти.

Девушка не видит Алеши; она наклоняется, обнимает кошку, трется об её нагретую солнцем шерсть своей круглой, нежной щекой. Кошка еще сильнее выпускает когти, и по её усатой физиономии разливается выражение сладостно-мучительного блаженства…

А её молодая хозяйка поднимает голову, долго и сладко втягивает в себя весенний воздух и, закинув руки за голову, томно потягивается; кошка ходит по подоконнику около неё и трется об её упругую, молодую грудь, не замкнутую в корсет, свободно охваченную белой батистовой блузкой…

Алеша смотрит и слегка волнуется. Молоденькая, красивая девушка радует его не меньше весеннего неба, согревает не меньше весеннего солнца. Он еще не говорит себе: я люблю ее, — но она — весна, а весну он любит и называет своей. Он все называет своим, что красиво и что он любит. Такова дерзость молодости…

Он встает и кланяется. Ему вдруг неудержимо захотелось поклониться ей, и он снимает с головы фуражку и склоняет голову. Лицо девушки становится пунцовым, но она отвечает на поклон и прячется в сумрак комнаты. Алеше становится грустно…

Она поет у себя в комнате тихую, незатейливую песенку, но голос её как-то странно вибрирует, дрожит, и в нем слышатся то слезы, то яркий звон радости, ликования… Алеша снова сидит на крыльце и слушает её и свою грусть. Эта грусть, как дальняя песня, томит его, и она так сладка и нежна, как запах сиреневых почек, как теплое дуновение весеннего ветра…

Иногда от этой грусти ему становилось больно, он бледнел и закрывал глаза, а потом боль переходила в тихое чувство одиночества, он открывал глаза, слабо улыбался песне Лели, солнцу, траве, небу и ложился на тёплые, нагретые солнцем ступени, в изнеможении томительной лени…

После в саду он стоял под яблоней и смотрел на Лелю, и над ними трепетали от тихого течения тёплого воздуха розовые лепестки цветов яблони, прозрачные в солнечном свете. Бог весть, как они оба очутились здесь: кто из них раньше пришел, кто — позже? Этого ни он, ни она не могли бы сказать. Весна, солнце, любовь взяли их за руки и привели друг к другу, под осыпанными цветами ветви яблони. Это было весеннее чудо, а чудо потому и чудо, что оно необъяснимо…

Девушка не смотрела на Алешу, и он видел её лицо в профиль; её глаза остановились на одном ощущении, глубоком и таинственном, в котором чувствовалась вечная тайна предопределения. Её руки бессильно висели, грудь часто дышала, а лицо было неподвижно, и в нем было решение, не её, но кого-то, кто давно предназначил совершиться этому мгновению.

Да, это было мгновение, заключившее в себе вечность; казалось, они неожиданно переступили какую-то тайную черту и вошли в солнечный свет иного существования, где понятно все без слов и движений, где души говорят между собой…

Но вот — налетел какой-то вихрь, горячий, удушливо-ароматный, полный золотых искр и розовых лепестков яблони, окружил их, как огненный столб… И Алеша не знает, как её руки очутились в его руках, как её грудь приникла к его груди… Теплая золотая сеть опутывала их и сжимала все теснее, так сильно, что для груди не хватало воздуха, голова кружилась, в глазах темнело…

Целый день они бродили по городу вместе, как во сне, не чувствуя ни зноя, ни усталости. То спешили говорить, — нужно было так много сказать, что, казалось, слов и времени не хватит, то молчали и смотрели друг на друга, улыбаясь так светло и радостно, что прохожим вчуже становилось завидно…

Какой-то мальчик предложил им купить ночные фиалки, белые, северные цветы, которые пахнут только вечером и ночью. Алеша взял Леле и себе по букету. Потом они зашли в какой-то ресторан пообедать. И во время обеда продолжали знакомиться и раскрываться друг перед другом, как цветы, согретые первым солнечным лучом. А когда они вышли на улицу — она заикнулась было о своем прошлом, но он не дал ей говорить. Что ему за дело до её прошлого? Он любит ее сейчас такою, какая она есть, — а она представляется ему чистой, прекрасной, невинной телом и душой, девушкой. Разве это не так? Ведь, она любит по настоящему впервые, и он первый берет поцелуи её единственной любви!.. И он ничего не хотел знать о том, что у неё было когда-то…

Леля с трогательной благодарностью пожала его руку своей маленькой, теплой ручкой. А тут вдруг запахли фиалки. Солнце садилось, и они начали дышать свежим, тонким запахом, напоминавшим темную, сырую аллею большого вечеряющего сада, где на куртинах, под большими деревьями, окутанные сумраком и тишиной, дремлют и дышат распустившиеся влажные цветы. Это было так хорошо — идти рядом, купаясь в золоте вечернего солнца, и чувствовать друг друга, и погружать лицо в белые нежные цветы, от запаха которых невольно закрывались глаза!..

В сумерках они сидели на каком-то пустынном бульваре, где не было ни одной живой души, тесно прижавшись друг к другу, счастливые и молчаливые. Он обнимал одной рукой её узкие, полудетские плечи, а другой нежно прижимал её лицо к своей щеке. И эту его руку охватили её маленькие ручки так сильно, как будто хотели надолго, навсегда удержать ее в таком положении. А фиалки, лежавшие на его и её коленях, пахли все свежее, ярче и слаще и обнимали их как будто легким покровом прозрачного сновидения, в котором свежий шум листьев древесных мешался с тихой, немного грустной мелодией скрипки и рояли, лившейся точно с неба, тонкой, нежно звенящей струей. Хотелось плакать от счастья и сладко щемящей боли в груди, и хотелось от этой боли умереть — только бы она не прекращалась…

Когда они очнулись — зеленовато-серебряный свет луны сквозил в ветвях деревьев и ветер широко и шумно шел по их листьям. Они встали, взглянули друг на друга, задрожали…

— Леля!..

— Алеша!..

И опять, как утром в саду, но уже не золотой, а серебряный — вихрь, полный запаха ночных фиалок и алмазных брызг лунного света, налетел на них, столкнул их губы к губам, грудь к груди, оплел их же руками и завертелся вокруг них, как столб белого северного сияния. Какой это был поцелуй! Какое это было счастье!..

Они шли по бульвару обнявшись. Ведь, их никто не видел, а они были так счастливы своей любовью и друг другом!..

И вот, они пришли в его комнату. Это случилось так, как будто иначе и быть не могло. Он не говорил и не думал, куда они идут, а она вся доверилась ему и не спрашивала…

Родители и сестра Алеши уехали на лето в Крым, Алеша остался из-за экзаменов и должен был выехать позже. В доме он жил один, даже прислуга вся была распущена. Он взял Лелю, как маленькую девочку, на руки и внес ее по лестнице на второй этаж.

Вошли. Окно раскрыто, и луна смотрит в окно.

— Ты у меня? Правда? — спрашивал он, не веря возможности такого чуда…

Опустившись перед ней на колени, он обнимал её ноги, прижимаясь губами к её белому платью. И, закидывая назад голову, смотрел в её склоненное к нему, в счастливой растерянности улыбающееся лицо и спрашивал в глубоком волнении: — Ты моя?.. Леля?..

И он услышал тихое, глубокое, проникновенное.

— Твоя…

Она вся стыдливо затихла, замерла, прислушиваясь к ощущению счастья этих нежных ласк, отдаваясь им с легким трепетом женской чистоты и стыдливости…

Да, она была чистой, невинной девушкой: ведь, только теперь, впервые, она любила и была любима…